Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 89

Но у меня они есть, потому что когда члены семейства Махони оказываются ближе друг к другу, их история становится менее ясной, чем когда-либо прежде. До настоящего времени я пытался сделать свое изложение исчерпывающим и простым, и это никогда не было легкой задачей, но теперь мне совсем трудно, потому что в эту минуту, в этой клинике и вне ее, существует множество вызывающих беспокойство и не очень понятных представлений о судьбе этих новорожденных.

На первый взгляд, Карстен и Мария одни со своими детьми, на первый взгляд, в мире нет никого, кроме них, но уже сейчас возникает какая-то неопределенность, ведь у каждого из них, при том что они этого не осознают, есть свое представление о детях. Хотя в эту минуту они улыбаются друг другу и обнимают друг друга, но Мария, на самом деле, внутри себя, в глубине души, считает, что это ее дети, разве это не она тогда выбросила пессарий и потом носила эту сладкую ношу шесть лет? И Карстен, наверное, с ней даже в чем-то согласен, в каком-то физическом смысле это ее дети, всё, что касается функций организма, смены пеленок и детского плача, относится к Марии, матери, но в каком-то другом, более глубоком смысле, он чувствует, что это его дети, ведь разве не он в первую очередь должен обеспечить им кусок хлеба? Разве не он здесь мужчина? И еще, думал он, если смотреть шире и в юридической плоскости, эти существа — граждане и в будущем ответственные взрослые люди, и поэтому в каком-то смысле они принадлежат обществу.

Вот такие разные у родителей представления, и если бы этим все и ограничилось, было бы не так уж плохо, но в соседнем помещении разговаривают акушерка и главный врач, который уже доехал до клиники, и хотя окружающий мир все еще кажется ему зеленоватым и искривленным, словно он смотрит на него через бутылку из-под шампанского, у него нет никаких сомнений, что двойняшки появились на свет среди гинекологических кресел, приспособлений для анестезии, аппаратов искусственного дыхания, автоклавов и жидкостей для дезинфекции, и благодаря рентгеновским снимкам, его образованию (и образованию акушерки) и создающим ощущение защищенности белым плиткам клиники, и, конечно же, современная медицина может претендовать на их будущее. А где-то на Сторе Каннике-стрэде предыдущее поколение, то есть Амалия, колотит по решеткам и кричит, что это дети моего сына и мои, и если бы вы знали, сколько я перенесла и скольким я пожертвовала ради моего мальчика! Завтра вас всех уволят, потому что начальник полиции — мой лучший друг!

И это истинная правда, потому что в эту минуту начальник полиции в доме Амалии на Странвайен поет песню с припевом «Parlez-vous» и поднимает бокал за новорожденных, к которым отправилась хозяйка, и у него есть свое представление о будущем этих детей, и у других гостей тоже есть свои представления, и у полковника Лунинга, который на следующий день приносит букет цветов с карточкой, где написано «Двум маленьким солдатам от дядюшки Лунне». И Рамзес с Принцессой, и Адонис, где бы они в тот день ни находились, тоже имели бы свои представления, а Карл Лауриц, возможно, не имел бы никаких, а адвокат Верховного суда Фитц высказал бы пожелание, чтобы никто никогда не читал им вслух современную литературу. А всё Развитие, государство Всеобщего благосостояния и шестидесятые годы, которые вот-вот начнутся, не предлагают нам никакого ответа, они лишь указывают на свободу выбора.

Таким образом, у колыбели двойняшек собрались ожидания и богатых, и среднего класса, и самых низших слоев, и есть ожидания, направленные в прошлое, и ожидания, устремленные в будущее, и все они сливаются в такой громкий хор, полный противоречивых надежд, что из-за шума у меня не получается сосредоточиться, даже чтобы сказать: в Дании в это время так много надежд обрели голос, что, возможно, их уже нереально представить на бумаге в двухмерном пространстве, — и в этом моя беда.

И тем не менее я продолжаю, я гоню прочь сомнения, ведь разве у меня есть выбор? Позвольте мне лучше рассказать о карьере Карстена, взлет которой начался незадолго до рождения двойни, когда Фитц вызвал его к себе. Лицо старого адвоката казалось усталым и опалово-бледным на фоне бежевых панелей, бежевой кожаной мебели и бежевых картин в технике отмывки, и он сообщил Карстену, что собирается уйти от дел и что уверен в том, что Карстен сможет принять у него эстафету. Карстен не знал, есть ли у Фитца какая-то жизнь кроме конторы и залов суда, и потому не понимал, куда тот собирается уйти, но не стал задавать вопросов и точно так же никак не прокомментировал распоряжение о том, что он должен взять на себя фирму, он просто кивнул и подчинился, как подчинялся Карлу Лаурицу, матери и Роскоу-Нильсену, профессорам-юристам и офицерам в армии.

Когда он направился к выходу и уже открыл первую из двойных дверей, Фитц окликнул его. На сей раз старик изучающе посмотрел на своего преемника, а потом произнес: «Карстен, я хотел бы передать вам мое духовное завещание». И Карстен вздрогнул, потому что Фитц впервые назвал его по имени.

Старый адвокат Верховного суда сделал длинную, заранее продуманную паузу.

— Я подытожил опыт моей жизни, — сказал он, — и в итоге открылась страшная истина, известная лишь немногим, а именно то, что правовая система представляет собой Монте-Карло справедливости!

Карстен молча посмотрел на него, потом откланялся и вышел на улицу. Он не понял загадочной прощальной реплики своего шефа, но не отважился попросить его растолковать ее смысл. В последующие недели он несколько раз хотел было задать вопрос, но так и не решился, а когда Фитц внезапно скончался в своем кабинете, за рабочим столом, спрашивать уже оказалось некого.

В тот же год Карстен стал адвокатом Верховного суда. Тогда это высокое звание присваивали в последний раз, и Карстен подавал ходатайство о нем только потому, что знал — таково было желание Фитца. Самого же его ни это, ни другие звания нисколько не интересовали, а если вы спросите меня, что же его интересовало, я без всякого колебания отвечу — работа.

Карстен был идеальным адвокатом, конечно же, он был само совершенство, ведь то, что разворачивалось в те времена в залах суда, было, как и в наши дни, чем-то похоже на балет — строгая, неукоснительная последовательность движений, рассчитанная на то, что участники всю свою жизнь будут учиться танцевать. Карстен блестяще выступал в суде. С неослабевающей маниакальной энергией он до мельчайших деталей продумывал свои доказательства и опровержения и с безграничным терпением ждал своей очереди. Потом он поднимался с места и начинал говорить на красивом, безупречном датском, расхаживая взад и вперед по залу и прекрасно сознавая, что движется он в соответствии с заранее установленным на сцене этого театра распорядком и одновременно использует оставленную ему возможность для скромной импровизации, и для воплощения этой импровизации требуется его прекрасная внешность, уверенные движения, удачный юмор, обаяние, вежливость и тот культурный багаж, который он чувствовал у себя за плечами и который заставлял его держаться прямо.

С самого начала он был адвокатом крупных предприятий, именно он выиграл громкое дело разработчиков известнякового карьера в Факсе против государства и многочисленные дела о торговой марке, которые американская компания «Кока-Кола» вела до и после выхода на датский рынок. При этом он также был и адвокатом Богатых. Обладая исключительной деликатностью, обходительностью и природной скромностью, он как нельзя лучше мог позаботиться о действительно Богатых Датчанах, которые, несмотря на свои огромные состояния, обладали какой-то нежностью мимозы в мелких делах и с удовольствием годами вели процессы, чтобы заставить обувной магазинчик взять назад пару туфель, а проиграв дело, прибегали к услугам такого очаровательного дипломата, как Карстен, чтобы он помог им растворить тот клей, из-за которого мелочь в их карманах прилипала к подкладке.

Как и Фитц, Карстен стал адвокатом старого дворянства. Ради денег, а чаще ради престижа, да нередко и из сострадания, он брал на себя заботы об исчезающих остатках состояний, накопленных благодаря эксплуатации в далеком прошлом и принадлежащих старикам, которые родились и выросли как дети графа в Темном холме, и поэтому так и не научились жить самостоятельно. Теперь они сидели в своих пустых, заложенных и перезаложенных неотапливаемых поместьях, уставившись на телефон, с которыми они не могли совладать, потому что на смену телефонисткам пришли автоматические телефонные станции, а на то, чтобы набрать шесть цифр, у них уже не хватало умственных способностей.