Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 95

В последний раз, или, придерживаясь того, что мне известно достоверно, «на настоящий момент в последний раз», семья собралась по случаю спуска на воду некоего судна, — мероприятия, затеянного Марией и Карстеном. Утверждение, что все это затеяли Карстен с Марией, возможно, не совсем соответствует действительности, на самом деле нет никаких доказательств, что это были именно они, но судно было точно, в этом сомнений нет, и был торжественный спуск, и все это показывали по телевизору и освещали в газетах, и благодаря многочисленным публикациям сложилось впечатление, что все это — заслуга Марии и Карстена. Мероприятие имело все признаки настоящего торжества, потому что кроме самого судна, которое спустили по длинному гладкому слипу, присутствовал и мэр Копенгагена, и премьер-министр, и известные артисты, и писатели, и журналисты, и Карстен с Марией, Маделен, Амалия и Мадс, и пришло так много людей, что можно даже сказать, — там собрался весь Народ.

Если полагаться на описание в газетах и телепередачах, то судно было подарком Марии или даже скорее Карстена, в связи с его уходом от дел после многих лет непосильных трудов, дескать, он за это время заработал состояние, которым теперь хотел вот так щедро поделиться с городом своей жизни, Копенгагеном, и со страной своей жизни, Данией, что и отметил в своей речи мэр. «Позвольте мне от имени всех жителей Копенгагена и от имени всех датчан поблагодарить вас за этот бесценный подарок, за это историческое судно», — сказал он. Уже в этот момент стало ясно, что тут какое-то недоразумение, ведь судно это не было историческим, в чем можно было убедиться, повнимательнее к нему приглядевшись, но никто, кроме Мадса, похоже, этим не озаботился. Мадс с удивлением обнаружил, что это величественное судно представляет собой большую плоскодонку и больше всего напоминает какую-то баржу, которая, возможно, плавала по французским рекам или голландским каналам, но уж точно не имела никакого отношения к Дании. Теперь ее на скорую руку обновили, покрыв толстым слоем смолы, который едва-едва скрывал плесень, синюю гниль и отверстия, проеденные корабельными червями. Когда заговорил премьер-министр, ощущение, что тут явно не все в порядке, только усилилось, во всяком случае у Мадса, потому что для премьер-министра сама демонстрация судна и его спуск на воду были скорее культурным и политическим событием, а именно прославлением морских традиций Дании в преддверии нового тысячелетия. «И хотя у нас есть отдельные проблемы, — сказал премьер-министр, — у нас есть все основания чувствовать удовлетворение, потому что мы движемся в нужном направлении, пусть и с небольшими отклонениями, но, строго говоря, придерживаемся правильного курса». Потом слово взял Карстен, и из его речи Мадс понял, что судно это не было ни подарком, ни культурным событием, ни прославлением чего бы то ни было. Спуск его был связан с тем, что Карстен и Мария решили покинуть Данию, и если они решили уплыть на судне, то лишь потому, как сказал Карстен, что познакомились они на воде.

Потом Мария разбила бутылку о борт, дав судну имя «Ветреный дельфин», после чего почтенная калоша соскользнула со стапеля и двинулась по мелкой зыбкой ряби, типичной для озера Сортедам, — именно в этом унылом водоеме в окружении ленивых болотных птиц и нездоровых карпов и проходили торжественные проводы корабля в первое плавание. Тут Мадс пробрался сквозь толпу поздравляющих, подошел к матери, потому что на отца он уже не надеялся, и, добравшись до нее, попытался ее остановить.

— Что это за дурацкая, бессмысленная затея? Зачем вам непременно нужно привлекать к себе столько внимания? С чего вы взяли, что можно свалить из Дании и от самих себя и начать новую жизнь, отправившись по озеру Сортедам в этом плавучем корыте?

Но Мария отмахивается от него.

— Да пошел бы ты! — отвечает она собственному сыну.

И тут даже ему приходится повиноваться.

Мария с Карстеном поднялись на борт. Мэр, премьер-министр, Амалия, Маделен и некоторые другие гости последовали за ними. Заиграл оркестр, и, словно по заказу, на закатном небе показалась луна, а на огромном плоском повисшем над Копенгагеном облаке по случаю сегодняшнего дня вспыхнул спроецированный на него увеселительный фильм. Мадс развернулся и пошел прочь, как не раз до него делали многие другие дети, хотя он, конечно, уже не ребенок. Он возвращается в пустой дом у Озер, поднимается в свою комнату и садится у окна. Он все еще слышит музыку, где-то там в лунном свете плывут его родители, и, хотя в плавание они отправились по озеру Сортедам, у него нет никакой уверенности, что они вернутся назад. Когда он закрывает глаза, он очень хорошо всех их себе представляет. Карстен подставляет лицо ветру, и ему кажется, что это океанский пассат, Мария поет премьер-министру песню про Таити, а Маделен кладет руку на бедро мэра — любовь даже сюда может дотянуться. Где-то поблизости мычит оставленный ею теленок, в Шарлоттенлунде на Странвайен скулит лысая борзая Додо, а в крематории Биспебьерг в белом пламени Рамзес с Принцессой превращаются в безымянную кучку пепла, которая вскоре окажется в общей могиле, потому что никто так и не смог их опознать, и где-то по проселочной дороге бредет Адонис, не желая никому быть в тягость, и в одно мгновение Мадс все это чувствует — с той нахлынувшей ясностью, которая наступает после тяжелого похмелья или долгой болезни, и вовсе не потому, что он ясновидящий, а потому, что он рожден в этом сентиментальном и неугомонном столетии, и я точно знаю, о чем говорю, потому что он — это я. С этой минуты я могу называть себя Мадс. И если я упрямо продолжаю писать историю своего семейства, то потому что ничего другого мне не остается. Дело в том, что все те законы, правила, системы и стереотипы, которые мои родственники и все остальные датчане преступили, под которые они подстроились, которые они не приняли и от которых уклонялись в течение двухсот лет, вступили в стадию стремительного распада, вот почему мои отец и мать, моя сестра, бабушка, многочисленные друзья и знакомые и несколько человек из числа самых влиятельных людей Дании под аккомпанемент лишенного всякого смысла мероприятия могут спустить все свои чаяния в городской пруд. Впереди у нас будущее, и я отказываюсь смотреть на него так, как смотрел Карл Лауриц — через прицел пулемета, или как Анна — через микроскоп. Я хочу оказаться с ним лицом к лицу, но я уверен, что если ничего не предпринять, то эта наша встреча не состоится, потому что хотя в этой жизни мы почти ни в чем не можем быть уверены, в грядущей катастрофе и приближающемся конце, по-моему, сомневаться не приходится. Вот почему у меня возникает желание позвать на помощь — разве у всех нас не возникает порой потребности обратиться к кому-то за помощью? И вот я обратился к прошлому.

Оно проходит передо мной длинной вереницей людей и событий, я чувствую страстное желание Анны оставаться ребенком, беззащитную доброжелательность Адониса, привязанность к своим бумажным зверям Кристофера, женственность и несусветные амбиции Амалии, тщетную любовь Торвальда Бака, страх Графа, что время сдвинется с места, и страх Старой Дамы, что оно остановится, материнскую заботу Принцессы, плач Марии и ее полицейский шлем, готовность Карстена выполнять свой долг, презрение к порядку Маделен и цинизм Карла Лаурица. И, конечно же, я тоже чувствую страх, потому что когда они проходят мимо меня, мне вдруг начинает казаться, что эти люди и их представления напоминают мне меня самого, и время от времени меня посещает мысль, что, может быть, я никогда на самом деле не замечал ожиданий других людей, а занимался лишь собственными, и самая сиротливая мысль на свете — это мысль о том, что видели мы вовсе не других, а самих себя. Но теперь уже поздно думать об этом, надо что-то делать, но прежде чем мы сможем что-нибудь предпринять, нам нужно составить себе ясное представление о двадцатом веке.