День рождения кошки - Набатникова Татьяна Алексеевна. Страница 13
А она ушла — ее пара проиграла, и они должны были уступить площадку, — он оставался, потом искал ее весь день, но нигде не встретил, а знал: должен сегодня же встретиться непременно, обязательно! Понятия даже не имел, в каком она общежитии, фамилии не знал, но к полуночи, вконец изнемогая, но со все возрастающим волнением он пришел в парк, на корт, сел на скамейку, и ждет, как сумасшедший, и смотрит, главное дело, на часы поминутно — и вот стрелка к полуночи, трепет его доходит уже до бешенства, сердце колотится, вот без двух полночь, и он слышит шаги, поспешные, крылатые, гулкие шаги, роковые по асфальтовой дорожке к корту; он еще не видит, но уже точно знает, кто это идет, каждый шаг впечатывается в его сердце, как молотком в дерево — вмятинами, и вот, вот она возникла, вот он увидел ее, и она его увидела: но она остановилась нерешительно, и он встал со скамьи, и оробели, бедные, — они приняли свою встречу за случайность, глупцы, тысячелетие материализма, они не осмелились поверить этому чуду неизбежности, он встал навстречу, и хоть знал, знал, знал, что она придет на зов, что это он вызвал ее, но ведь никаких реальных оснований к ее появлению не было, и он по-дурацки произнес непричастным (хоть и дрожащим) голосом: «Гуляешь?» И она: «И ты?» И чинно пошли рядком по аллейке, и никак не могли посметь, никто не набирался смелости поверить в очевидное и посметь, и он когда сказал ей спустя час: «Посмотри на звезды!» (чтобы она подняла голову и он смог бы нечаянно поцеловать ее), то ужасно до последнего мига боялся, что она пощечину влепит или что-то в этом роде из традиционного. Но она наоборот, и он тогда сразу совершенно сорвался, отпустил себя — как с вышки в невесомость, и она тоже, а были уже не в парке, а в лесу, комары их ели, и как водоворотом (кто попадал в водоворот, знает: соображение отключается), в общем, тогда же и… Какой-то поэт тогдашней морали поучал: «Пусть любовь начнется, но не с тела, а с души, вы слышите, с души!» Какое любви дело до поэтовых предпочтений, она начинается с чего ей угодно, но он-то, Валерка, он верил поэту прежде, чем любви, он жил в мире, наполненном подобными нормами; он, конечно, оказывал им внутреннее противодействие, но ведь и силу действия на себе испытывал безостановочно…
О-о-ох!.. Мерзавец такой.
Опять же, она была курсом старше. Годом то есть старше. Трудная приступочка для преодоления. В общем, где-то внутри была как бы оговорка, что у них эта любовь — безусловно, да, совершенно очевидная любовь — не та отнюдь заключительная, которая завершает эру юности добропорядочным браком; а всего лишь одна из нескольких в ряду промежуточных институтских любовей — они приходят, уходят, сменяются… Короче, не окончательная любовь.
Он не знал, был ли он у нее первый. Она у него — да, первая, весь в чаду, в тумане, ничего не помнит, никаких ощущений — ну, наркоз — не знает, не ведает. Но кем бы он был, каким презренным гадом, если бы он у нее об этом когда-нибудь спросил напрямую. И посейчас не знает. Но считал, что скорее всего нет, не первый, потому что «первое» как-то дороже должно стоить — всякие там страхи, условия, тысяча препятствий, а тут он взял это даром, за так, сразу. Не заплатив ни часом усилий, понимаете? А это нельзя, чтоб дорогое доставалось даром! Это неправильно! Человек хочет платить за дорогое дорого.
Сейчас-то он понимает, что она могла и даром, просто от щедрот своих, она такая.
Но неправильно это, нет, неправильно!
И так сразу и остался холодящий этот металлический привкус недоверия, сомнения этого…
Но хорошее было лето, роскошное лето было, сессия, голова кругом, парк, теннис, ночи, комары опять, лес, юная она…
Потом разъехались неизбежно на каникулы, и их разделил месяц времени. Месяц в юности — это тридцать новых жизней. Между июлем и сентябрем уместилось тридцать других юностей, которые он прожил без нее, и когда они встретились в сентябре — это была уже тридцать первая юность после давно минувшей, оставленной где-то в июле. Другие люди встретились, другое варево готовилось, в других условиях. И не было, не оказалось убедительной силы противодействия внутри, когда поманило, понесло, повлекло в другие стороны. Неосторожные были телячьи скачки вбок — юность бодливая, жадность испробовать все варианты; еще не могли предвидеть, какие потери таятся в кажущихся приобретениях; и были тоскливые возвращения друг к другу, осенние, со слезами — не прощения, нет — потери. Опять соединялись, но не праздновать любовь, а справлять по ней общие поминки.
Она уехала в Новосибирск, и он к ней слетал: зима была, она шла впереди, медленно ступая, отпечатывая на снегу следы своих мягких оленьих унт. Они и любили еще, но у каждого на уме и на языке уже был кто-то другой, полуприсутствующий в расчетах. Полугорько полупростились они тут.
Он женился первый. Трудно женился: не хотел, да пришлось, как это бывает; написал в Новосибирск отчаянное письмо — как товарищу вроде. Она ему, отбросив всякую гордость, кричала по телефону с почты: «Это нельзя делать, окстись, это нельзя, пусть ребенок, будь отцом, но женятся ведь не на ребенке, это ведь на всю жизнь, одумайся, пожалеем мы с тобой, прогадаем и будем всю жизнь жалеть, а…» Так кричала ему, а он только тупо мотал башкой: нет, нет, не могу, нет, нет.
И что? Промучился пять лет, все равно разошлись, и сын не спас.
Таким образом, у него за плечами среднестатистическая жизнь среднестатистического инженера: политех, один развод, второй брак, по одному ребенку от каждого, кандидатский минимум и прожиточный, двухкомнатная квартира, смешавшая запахи троих обитателей в один, и этот суммарный общий запах и есть счастье, и задумываться недосуг и нет нужды.
И вот вдруг — эти старые письма.
Ирка чувствует: что-то в нем творится, реакция воспоминания идет — и не досаждает ему, не лезет с бытом. Нормальная жена.
Но как подумаешь — какую любовь промотали, а? Если то было все правда, что он помнит, — какая была любовь! Имеем — не ценим, потеряем — плачем.
Ему вдруг захотелось узнать, где она, как, что с ней. Ну, как в эксперименте необходимо несколько точек, чтобы вычертить кривую процесса, так ему понадобилась теперешняя, по прошествии восемнадцати лет, точка, по которой он мог бы вычертить кривую своего представления о ней, о Ларисе. Чтобы понять, что же то было. И кто же была она — чудо ли чудное, нечаянный ли вывих из обыденной жизни?
Ушло два дня, прежде чем он нащупал в потемках минувшего времени давних знакомых, которые вывели на след. И вот — пятизначный номер ее телефона в среднероссийском городишке.
Ирке он, волнуясь, объяснил: «Понимаешь, я тогда не соображал, а ведь она сделала меня человеком. Она мне как бы показала такие варианты жизнеотношения, которые, если бы я их не увидел воочию, были бы невозможны для меня. И я не умел бы свободе, понимаешь? Как „грамоте уметь“, по-старинному. Только тогда я не понимал еще, какой она мне урок наглядно, собой преподает. Я ее даже воспринимал иногда как неосмотрительную дуру. А она была — ну, высший пилотаж нравственности. Внутренней, понимаешь?»
Ирка все с готовностью понимает. Она волнуется за него. Но предостерегает:
— Все-таки лучше не звонить. Ты наделаешь там переполоху. Если она такая, как ты рассказываешь, она ведь там все бросит и приедет на тебе жениться.
— Нет, ну что ты, я же просто позвоню узнать: как она, что с нею стало, да просто одного голоса будет достаточно. Мне нужно понять, что было тогда, скоро умирать, а я так и не понял, что же со мной было.
Ирка поняла. Говорит:
— Да, это верно, голос. Мне на работе говорят: тебе звонил какой-то мужчина. Я спрашиваю: красивый? Удивляются: не видно было. А я тоже удивляюсь: но разве не слышно? У красивого в голосе уверенность, особый тембр — полная, в общем, информация.
— Вот именно. Надеюсь, она не скажет какой-нибудь пошлости вроде «да-а, время летит…» А может, как раз и скажет. Короче, все станет ясно.
И вот с молчаливого хоть и не одобрения Ирки (все же баба: тайно ревнует), но согласия он звонит, и трубку берет муж. Она, конечно, в магазине, только что вышла, вы ее чуть-чуть не застали.