День рождения кошки - Набатникова Татьяна Алексеевна. Страница 28
А ведь вполне благодушно сказал: «О, пахнет горелым: родимый дом. Но ничего, отечества и дым…», но она вдруг раздраженно что-то про его паразитизм, что он сам такой, отлынивает от работы в саду и прячется за спину тестя, тому пришлось и навоз привезти, и песок ребенку в песочницу. А он на это обозлился, натянулся весь и металлически ответил, что о своем ребенке сам в состоянии позаботиться и был бы премного благодарен тестю, если бы тот не совался куда не просят. А она: если бы он не совался, то воз и поныне… и так далее, неохота вспоминать, завтра он придет в макетный зал, а его пила торчит, упершись зубьями в прозрачный монолит пластмассы, как он оставил ее вчера, но теперь все уже будет другое, потому что вчера, когда оставил, была дочка, а сейчас больше ее нет у него, и как же надо будет себя обмануть, обвести вокруг пальца, чтобы со вчерашней деловитостью тягать эту пилу туда-сюда и, уставши, окидывать любовным взором сделанную работу. На кой эта работа, если потом руки будут пусты, тщетны, как паразиты какие-нибудь, и не будет им оправдания, и не будет вознаграждения (взять осторожно на руки, а косточки неспелые, ребрышки — так и подадутся под пальцами…), ничего больше в этих руках не будет, кроме пилы, — так зачем и пила, с нею как клоун становишься, деловой такой — смех да и только, ведь серьезное на свете есть только одно: это «гуль-глюль-гали», выводимое над твоим ухом, — поистине труд, а ночью она жалобно заплачет, а ты будешь спать далеко от нее, тут, в постыдном покое, никто не потревожит сон, в безделье ты будешь жить и жрать свою рыбу один. И некому будет перебить твое пищеварение, не придется больше вскакивать среди ужина с полным ртом и бежать за горшком, когда она вдруг задумалась посреди кухни и сосредоточенно закряхтела.
Будешь теперь, как дезертир, питать свое драгоценное брюхо пищей, заботиться о себе и лелеять свою ненаглядную жизнь!..
Или собачку себе заведешь, будешь с ней носиться, кормить ее, обихаживать…
Ничего, привыкнешь.
Привычка — страшное дело. Это пока не привык, невыносимо. А потом ничего. Вон, зубы когда вставил, они сперва мешали, потом забыл про них. Даже чужое железо во рту и то принимает удобный вид!
Да, вставил вот зубы… Старый, чего там, тридцать пять, и на остановке с ним недавно женщина заговорила молодая без всяких затруднений — потому что он старый. Так она могла бы заговорить и со старушкой, и с ребенком, но никогда с мужчиной, годным ей в пару. Дурень! Остолоп…
Отмирает по частям жизнь, не вся сразу; как ступенчатая ракета: отваливается кусками, и не слышишь потерь.
И незаметно, милосердно природа погрузила его в сон, как ребенка погружают в ванну: постепенно, чтоб не испугался. До утра он отдохнет и накопит силы работать и чувствовать.
Он спит без постели на диване, не раздевшись, не выбив пыль из диванной подушки, рот его приоткрылся от душевного изнеможения, и во сне он плывет на лодке по беззвучной воде, кругом потонувшие дома, бревна плавают, тихо и сумеречно, и погибшие деревья. И видит он сумасшедший дом, и пациенты там как мертвые. Но как ни в чем не бывало снуют вокруг свеженькие румяные медсестры, и в стеклянном шкафу у них хранятся таблетки: веселин и тому подобное. Медсестра вышла, он выкрал стандарт веселина, проглотил таблетку — и ощутил подъем сил и тогда догадался: эти медсестры выкачали из сумасшедших всю силу жизни, оставили их пустыми, а вытяжку спрессовали в таблетки и сами теперь получают себе добавочную чужую энергию. И тогда он хотел дать сумасшедшим по таблетке, вернуть отнятое у них — но не успел.
Он спит. Проснувшись, ему трудно будет вспомнить, где он и что с ним, но потом он увидит знакомые предметы и поймет, что он в квартире сестры, а вслед за этим и все предыдущее грянет, и сознание установится в действительность, как вилка в гнездо. Но все же это будет следующий день, самое страшное останется позади: свежая боль и тоска, которую он рассыпал вчера повсюду, где проходил, мало-помалу она и рассеялась.
Вчерашние рыбные отходы он выкинул в ведро, помыл посуду, а завтракать не захотелось.
По дороге на работу он репетировал, как небрежно и бодро расскажет товарищу: «Все. Мы разошлись. Оказывается, это запросто!» Слова он подбирал трудно, как неумелый гармонист мелодию на слух. Надо, чтобы обошлось без всяких там соболезнований. Утаить же никак невозможно: друг должен знать настоящее положение дел, а то как-то обидно для него получится: что вроде ходил дураком, разговаривал с тобой, как с прежним.
Еще, пожалуй, надо зайти в бухгалтерию и сказать, чтоб высчитывали сколько там полагается на двоих детей… А может, лучше самому относить деньги?
Он вспомнил, что получка через два дня, и заволновался вдруг, зарадовался: уже послезавтра вечером он получит право прийти туда, он принесет деньги — и увидит дочку!
Он вообще сообразил, что как отец имеет право. И может по вечерам с работы ехать к дочке и гулять с нею, это любой суд подтвердит!
Но тут он представил в подробности себя, приходящего папу, и как жена будет досадливо говорить: «Мы как раз собрались уходить, извини, сегодня не получится!» и возьмет дочку за руку, дочка с отчаянием оглянется, бант в ее кудрях дрогнет, и он останется стоять, жалкий, а они удаляются, и дочка все оглядывается, оглядывается, и кружева и складочки юбки подскакивают в такт шагам…
Нет выхода.
Товарищ, к счастью, не вышел на работу, и врать нужда отпала.
Было и еще одно облегчение: оказалось, плексиглас ему вовсе не так противен, как он себе представлял. Даже и вовсе, можно сказать, наоборот. Работа как работа.
К концу дня он вдруг додумался, что ведь и зарплаты ждать не обязательно, просто пойти на базар, купить винограда — и все. Он отец, имеет право.
Ах, как он ехал с этим виноградом, кто бы знал! И не упомнить, когда в последний раз так волновался. На свиданиях? Вряд ли. Тогда было все просто и убого: зашел, подождал, пошли в кино, женился, по праздникам к товарищу, отсидели застолье семьями — слава тебе, Господи, еще один день отвели. А вот чтоб такой трепет, как сейчас…
Перепало от его нежных мыслей и жене, которая все-таки родила эту дочку. Он ехал и нарочно вспоминал о жене все, что имел подумать хорошего — как бы улещивая ее всеведущего ангела-хранителя, чтоб он смягчил ее, о которой так много есть вспомнить хорошего, чтоб раздобрил ее сердце и она не препятствовала бы его встрече с дочкой, а наоборот — чтобы наделила эту встречу добавочным теплом своего благоволения.
И ангел внял его подхалимским мыслям: жена, открыв дверь, удивилась, и все лицо ее расползлось в нечаянной радости.
Улыбка была и виноватая, и прощающая, и благодарная, что вот он какой оказался умница: приехал.
Он, когда увидел эту улыбку, тоже весь растаял, тепло родства пролилось в кровь, ах ты, подумал он с нежностью и понял, как соскучился по ней за пропасть разлуки.
Дочка устремилась привычно…
— Что, нагулялся? — насильно водворяя на лице строгий прищур, сказала жена, но упрека никак не получалось, улыбка растаскивала его во все стороны по мелким частям и торжествовала одна в ее глазах под нарочно насупленными бровями.
— Я-то нагулялся, еще когда ты под стол пешком ходила. Вот ты-то нагулялась ли? — счастливо ответил он.
— Хм, я-то тут при чем?
Действительно, и как он, дурак, мог всерьез поверить в развод!
Вышла теща — уже тут как тут! — он нахмурился.
— Есть будешь? — поспешно спросила жена, загораживая собой мать.
— Какой там!.. — отмахнулся (испортила проклятая теща весь пейзаж).
— Мам, ну мы тогда пойдем погуляем!
А раньше отправляла гулять с дочкой его одного, а сама оставалась что-нибудь поделать, потому что гулять вместе было нерентабельно и могло бы оправдаться только душевным излишеством, а его не было…
— Мы пойдем погуляем! — повторила жена, и теща наконец сообразила:
— Ну так я поеду домой!