День рождения кошки - Набатникова Татьяна Алексеевна. Страница 48

В дверях квартиры стоял в потемках муж, собранный и готовый сделать все, что понадобится. Он всегда был на месте вовремя. Он из любой глубины сна умел почувствовать тревогу Лены и просыпался. Черт возьми, они вообще-то были настоящей парой…

— Тс-с! — Лена быстро затворила спиной дверь. — Мальчик! — сказала радостно, как будто только что родила его.

— Киднап! — предостерегающе сказал муж.

— Ничего. Мы не будем ее шантажировать.

— А она нас?

— Знаешь что, — рассердилась Лена. — Я его не выбирала, Бог послал. Раз меня разбудили, значит, меня предназначили для этого.

Муж принес раскладушку, они уложили чумазого. По спящему изможденному лицу не понять было, насколько он плох или хорош, туп или смышлен. Это все в глазах. Надо быть готовыми к тому, что не смышлен и не хорош. Неоткуда. Но тут ничего не поделаешь. Валя за стеной тоже не выбирала себе судьбу. По улице негромко топотала «карлица», она поглядывала на темные фасады домов и, поскуливая, робко взывала: «Эй!.. Эй!..» — привыкнув, впрочем, что ничего ей в этом мире не причитается. Отняли у нее единственное создание, на котором она только и смела осуществлять свою ненависть, силу и, может быть, любовь… Они слабее всех, эти люди. У них можно отнимать невозбранно.

Время нарастает, ложится слоями, как обои на стены, прежнее закрывается так, что и рисунка не вспомнишь. Лена привыкла к сыну. Больше он не вызывает в ней чувства близкой слезы и жалости. Нормальную вызывает усталость и досаду, как и свой ребенок. Когда они — дочка и сын — едва телепают за ней из магазина, она покрикивает: «Да шевелитесь вы, наконец!»

К плачу Валиного, за стеной, «ребенка» она тоже притерпелась и едва замечает его. Вой пожарных машин — она проверяла — оставляет ее спокойной. Получается, разные дни — разные Лены?..

Она боится, что когда-нибудь это произойдет: «карлица» схватит мальчика на улице и будет улепетывать, мальчик оглянется, взыскуя решения судьбы, а Лена и пальцем не пошевельнет. И только дочка бедственно заревет, указывая матери пальцем на совершающуюся утрату, а Лена бессильно скажет: «Не реви. Он только погостил у нас», а ночью поплачет-поплачет — и забудет.

Нет! — вырывается, не дается. Нет. Пусть в нужный час хватит сил не предать. Она надеется, что не сможет так легко отказаться от мальчика. Ведь она уже сказала себе: мальчик — мой. Еще она надеется (пуще остального), что «карлица» не посмеет. Обделенные люди отступают перед силой и ни на чем не настаивают. Еще лучше, если «карлица» не захочет. А совсем уж хорошо — если «карлицы» вообще нет. Нет, и всё. Приснилась. Примерещилась. Ведь может такое быть?

Иногда бывают дни, в конце которых Лена получает некое успокоение — как будто чью-то похвалу: «Ну, девка, славно ты сегодня пожила». Отошедший день как бы принят неведомым ОТК. Она пытается уловить отличительные признаки этого дня, делающие его пригодным для какого-то использования (ОТК знает, для какого), но признаки неуловимы. Иногда ей кажется, что она поняла их и сможет повторить, чтобы снова получилось, — но увы… Во всяком случае, она доподлинно установила, что дни, когда на нее не действует плач ребенка или сирена тревоги, — плохие дни, пропащие. Так и остается неизвестен ей долг, но иногда она чувствует его исполненным. Это почти не связано с ее работой (а она больше не домохозяйка, она теперь на заводе, где все свои), и это тем более странно и заслуживает отдельного внимания.

Где сокровище ваше

Люба, шестилетняя, толстая, хвостом таскалась за сестрой-пятиклассницей. Сестрины подружки собирались на закате за поскотиной — как бы встречать своих коров из стада. Коровы и без них знали дорогу к своим воротам, где ждал кусок посоленного хлеба и ведро воды, но именно в то лето у компании была мода встречать коров у поскотины. Мальчишки — тоже здесь, отдельной стайкой, с матерными анекдотами и ревом смеха: чтобы девчонкам было слышно, какая нескучная у них, какая значительная жизнь, какие тайны им открыты.

У девчонок визг и похвальба, у кого быстрее грудь растет и кто уже влюбился. Для прочих секретов малышню отгоняли.

Люба бродила в изгнании по склону, в замызганном ситцевом платье, босая, нечесаная, но не ведающая об этом, замечая на свете совсем другое: как цвел махрово-фиолетовый чертополох, ржавели кучерявые листья конского щавеля, как в отдалении от мальчишек и девчонок сшибал бичом макушки растений подросток, тоненький до ломкости.

Бич — только повод отойти. Ему в одиночку лучше. В небо глядел и вдаль и еще под ноги себе, видел что-то небывалое, что и не снилось ровесникам. Он был другой: ходил не так, глаза иначе поднимал, смущался. Стерпел бы и анекдоты, и остальное, чем под завязку были наполнены мальчишки, — но ему это было скучно.

Того, что нужно, не находил ни в ком.

Девчонка одна, Катька, захватила себе монополию на него и закатывала глаза: «Ах, мой Саня!», чтоб остальным было завидно, как она влюблена.

Он, слава богу, не догадывался об этом, а то бы его стошнило от отвращения, думала маленькая толстая замызганная Люба: нестерпимо ей было, как смеет эта паршивка даже издали касаться Саши своей поганой любовью.

Отойдет от этих пошлых девчонок, глянет на него — он, соглашается все ее существо в грязном платье.

В следующие годы мода встречать коров прошла, у Любы уже была своя компания, свой класс, про Сашу она не помнила: в школе разница в шесть лет воздвигает слишком высокие стены.

Она увидела его и он увидел ее, когда она доросла до танцев в клубе, а он приехал в армейский отпуск. Единственный их танец они станцевали в последний вечер его отпуска. Люба только и успела сказать ему, что помнит его двенадцатилетним мальчиком, как он бродил в сапогах за поскотиной с бичом, непохожий на других.

Он страшно разволновался и пожалел, что прохандрил весь свой отпуск в родительском доме, никуда не выходя.

Остаток службы он помнил о ней, а она о нем.

Он вернулся из армии и стал работать шофером, она училась в девятом классе, они встречались на танцах, он провожал ее по хрупкому льду октября, по ноябрьскому белому снегу, целовал нежно, рассказывал застенчиво истории из своей жизни. Про то, как он ходил с Линой Никитиной, не смея к ней прикоснуться от благоговения, а потом узнал от ее подруг: она обижалась, что он долго ее не целует.

Люба помнила эту девушку, необыкновенную, чудную, тень ее еще витала в стенах школы, и справедливо было, что Лина принадлежала именно ему. Такому.

Однажды он где-то с непривычки напился допьяна, закусывая квашеной капустой, вызвал Любу из клуба, в темноте они сидели на скамейке возле райисполкома, и он беспомощно сознался, что любит ее так, что сил никаких нет.

Он был прекрасен, и не было в нем изъяна, о который споткнулась бы ее любовь, набирая скорость, взвинчиваясь вверх. Но ей было шестнадцать лет, а ему двадцать два, такого взрослого парня она имела право промучить около себя еще года два — самое большее, и то лишь с уверенностью, что терпение его будет вознаграждено немедленной по совершеннолетии свадьбой — и что потом? — счастливая брачная ночь, неминучие дети, хозяйство и дом, из которого уже никогда никуда не вырваться. Так в этом счастье и погрязнешь навек.

А Люба ощущала в себе иное предназначение, ее наполнял тревожный зов из будущего, в котором она видела себя не иначе как у синхрофазотрона, и человечество, разинув рот, дожидалось от нее какого-нибудь великого открытия.

У нее был школьный товарищ, она ему созналась однажды, что намерена сделать великое открытие в физике. Мир стоял перед обоими неприступной крепостью, которую им предстояло взять, и уж они по-соседски делились инструментом для взятия крепостей: ты мне стенобитное орудие, а вот у меня, смотри, какая мортира, не надо тебе? Слабостей своих друг перед другом не стыдились. И когда Люба ему доверчиво созналась в открытии, он на нее в испуге посмотрел и усомнился, выйдет ли у нее. Все же для взятия великих крепостей и сила великая нужна.