Записки домового (Сборник) - Сенковский Осип Иванович. Страница 76
С Халеф-Падишахом случилось то же самое. Когда Сычан-Бег растворил порошки в саду возле пруда, Халеф выходил из бань на улицу. Едва прошел он двести или триста шагов, как ощутил на лице своем неприятное щекотание, колотье, давление: в это время Сычан-Бег водил и резал пальцем по своему лицу, как будто чертил новый план его. Лишь только тот умылся раствором, у Халефа закружилась голова: ему показалось, будто старая метла быстро летит в воздухе и спускается прямо на него; он уклонился вправо — метла поворотила в ту же сторону и проворно впилась ему в подбородок. Это, наверное, была длинная рыжая борода Сычан-Бега. В то же время испуганный ширван-хан почувствовал, что нос у него растет страшным образом и рот раскрывается почти до ушей. Но это не продолжалось и двух секунд: операция в саду была кончена, и Халеф уже нисколько не походил на себя, а являл верный слепок безобразной маски Сычан-Бега, которого носил и платье. Как он не мог видеть своего лица и на улицах господствовала страшная суматоха по поводу землетрясения, то вскоре и забыл неприятные ощущения, испытанные во время внезапного и быстрого переворота в его физиономии. Одному только он удивлялся: отчего борода у него вдруг так вытянулась и полиняла?.. Прежде щеголял он красивою черною бородою, в два дюйма с половиною, а теперь у него болталась на груди гадкая, рыжая борода в пол-аршина!.. Ну, да время ли думать о бороде, когда дома валятся, народ кричит и волнуется, раздавленные стонут, улицы загромождены мертвыми и больными? Полагая, что у него рябит в глазах, Халеф оставил бороду в стороне и пошел далее.
Мы встретимся с ним в другом месте. Теперь нужно поскорее воротиться к Сычан-Бегу, от которого зависит судьба ширванского царства.
В одном из боковых карманов похищенной Халефовой кабы было маленькое зеркальцо, которое восточные почти всегда носят с собою. Сычан-Бег, изучивший уже всю статистику карманов своего облачения, прибегнул к этому зеркальцу, чтобы удостовериться, в какой степени новое его лицо похоже на лицо человека, с которым он раздевался в уборной публичных бань. Сходство показалось ему разительным. Он из саду отправился прямо во дворец. Землетрясение случилось в то время, когда он входил в сад. Там оно было нечувствительно.
Сычан-Бег мог опасаться, не опередил ли его Халеф возвращением своим в сераль, и это обстоятельство сильно тревожило поддельного падишаха: но, по всем его соображениям, Халеф еще должен был делать кейф в бане. Подходя к главным воротам сераля, Сычан-Бег рассудил, что неприлично и невозможно переодетому государю вступать во дворец этим входом и что Халеф, вероятно, отправился в город другим путем. Он поворотил в сторону, пошел вдоль окружной стены сераля и вскоре открыл калитку, служившую тайным выходом. Тотчас можно было заметить, что Халеф еще не возвращался и что его ожидают во дворце: караул, сидевший у калитки, вскочил с земли, начальник его отворил дверь, и все посторонились с благоговейным почтением. Отворив калитку, начальник караула закричал на двор: «Падишах гельди! Царь пришел!» Два чауша, с серебряными палками стоявшие за калиткою, лишь только Сычан-Бег появился в двери, повернулись и пошли впереди его. Он преважно последовал за ними. Таким образом благополучно достиг он второй калитки, у которой чауши остановились, и один из них, отворяя дверь, произнес также: «Падишах гельди!» За калиткой стояли телохранители: начальники их, подобно чаушам, проводили Сычана до третьей калитки, закричали: «Падишах гельди!» — и передали его садовой страже. Сычан-Бег благодаря этому порядку прошел целый лабиринт калиток, дворов, садов, лестниц и коридоров легче и удачнее, нежели как мог ожидать человек, вовсе не знакомый с внутренним расположением своего огромного жилища. Последних два провожатых, чиновники вроде камергеров, доставили его к железной двери гарема, постучались, провозгласили урочное «Падишах гельди!» и сдали Сычана на руки евнухам. Те привели его к собственным покоям государя.
Искусство средних веков «меняться лицом» все же не было так совершенно, как многие их обожатели полагают. Оно могло изменять наружность головы — это бесспорно, однако ж не простиралось ни на ум, ни на голос. Ум убежища мира никогда не подлежал разбору подданных в Ширване, но голос у Сычан-Бега был сиплый, густой, очень неприятный и поставлял его в большое затруднение. Этот голос мог тотчас возбудить подозрение. Сычан-Бег решился молчать на своем царстве до последней крайности.
Когда он воссел на софу своего предшественника, подошел главный из комнатных служителей и, по неизменному этикету шемахинского двора, почтительно начал раздевать его с ног до головы, снял с него запыленное платье, шапку, даже рубашку и передал его другому жителю. Этот другой служитель, в широких шароварах и узком жилете, с засученными по самое плечо рукавами рубахи, принялся изо всей силы править ему суставы, тормошить ноги и руки, рвать пальцы, натирать тело тонким войлоком, щелкать, щекотать и ворочать его, как мячик: он с таким свирепством овладел светлою особою Сычана и так его измучил, что новому падишаху не оставалось ничего более как возложить свое упование на Аллаха или испустить дух. Это был бербер-баши, главный бородобрей и банщик ширван-шаха, обязанный содержать его тело в надлежащей свежести и исправности. Он знал все пятнышки, все знаки и царапинки на лучезарной коже своего владыки и должен был отдавать ему отчет в их состоянии. Никакие особенные приметы на теле Сычана не поразили внимательного взора бербер-баши, но ему показалось, будто светлое тело с вчерашнего числа стало капельку полнее и немножко короче и притом на правом ухе — ушами-то Сычан и забыл поменяться! — на правом ухе есть рубец, которого решительно тут не было. Докладывать ли падишаху об этом открытии? Заводить речь, когда падишах молчит, неприлично, но и нельзя же не доложить по долгу службы и для выказания своего усердия. При всем своем страхе нарушить этикет бербер-баши не выдержал и, зная неисчерпаемую щедрость своего повелителя, воскликнул:
— Я жертва падишаха, убежища мира, но тут есть рубец!
Лицо Сычана запылало огнем при этой улике: он не отвечал ничего, но заворчал таким грубым и сердитым басом, что бербер-баши отскочил со страху. «Точно ли это наш падишах?» — подумал он. Привычной ласковости и любезности Халефа со своими служителями и чиновниками и следа не было в этом человеке со вступления его во дворец. Совершенная разница в походке, приемах, движениях и общении крепко подтверждала сомнение главного цирюльника. Но оно рассеялось при первом взгляде на лицо.
Бербер-баши поспешил окончить свое производство и удалиться. Но лишь только вышел он из собственных комнат ширван-шаха, этот рубец на ухе лег камнем на его душу: рассуждая со своими приятелями о страшных последствиях случившегося в этот день землетрясения, о разрушенных караван-сараях, лопнувших куполах, опрокинутых минаретах, он заметил, что, между прочим, и в одном ухе падишаха образовалась расселина, да и голос у него совершенно изменился. Все воскликнули: «Аджаиб! — Чудеса!»
Служители принесли Сычану ежедневное платье Халефа и он великолепно облекся в царскую одежду. Они тоже разделяли наблюдение, сделанное главным цирюльником над коренным изменением характера, приемов и привычек падишаха. Все в нем казалось странным или по крайней мере новым. Он был угрюм, дик, неловок, на все смотрел с любопытством и как будто не знал, что делать и как говорить. Главный евнух стоял со списками женщин для окончательного решения дела: падишах и не напоминал о них. Ферраш-баши явился по приказанию Халефа, данному лично поутру: тот и не посмотрел на него. «Падишах сегодня не в духе!» — перешептывались царедворцы. Общее мнение приписывало все это землетрясению, которого бедствия, верно, очень опечалили доброе сердце падишаха. Но подали ужин, и падишах стал пожирать блюда с такою жадностью, как будто голодал трое суток. Это уже не похоже на печаль! Но, с другой стороны, удары были сильны и многочисленны: вероятно, потрясло светлый желудок страшнейшим образом. Падишах, казалось, хочет наконец сказать что-то. Он дуется, посматривает во все стороны, шевелит губами. Все вытягиваются, напрягают внимание, с благоговением прислушиваются к его первому слову. Наконец он раскрывает рот и громовым голосом произносит первое слово: