Записки домового (Сборник) - Сенковский Осип Иванович. Страница 77
— Шераб! — Вина!
Молния, упавшая на лучезарный дворец ширван-шахов, не произвела бы такого сотрясения и ужаса в многолюдной толпе прислужников. Халеф был примерный мусульманин и не только губ своих, но даже и дома не осквернял отверженным напитком. Во всем дворце не было ни капли вина. Но падишах приказал. Несмотря на остолбенение, все бросились искать, спрашивать, суетиться: самые сметливые побежали в город, в армянские трактиры, взводя руки к небу и в замешательстве повторяя везде: «Падишах после землетрясения изволит требовать вина!» Но в самом деле, для такого требования и нельзя было придумать другого благовидного повода. Оно могло объясниться одним только землетрясением.
Принесли крепкого мингрельского вина. Сычан выпил два турьи рога. Это придало ему смелости, и он бодро утвердился на престоле ширван-шахов. Для прочности царства он опорожнил еще два рога и наконец стал изрядно весел.
При шемахинском дворе издревле существовал обычай, что после ужина главный евнух выступал вперед и спрашивал, которую из красавиц всестыднейшего гарема падишах прикажет пригласить к себе на свою царскую беседу для нынешнего вечера? С некоторого времени это делалось только для соблюдения формы, потому что каждый вечер после ужина Халеф отправлялся в покои панны Марианны, которая составила себе очень приятный двор из открытых в гареме талантов, и проводил остаток вечера у своей любезной и остроумной невесты. В этот вечер так же Ахмак-Ага, строгий блюститель этикета, по долгу своего звания преважно выступил вперед и, ударив челом, сокращенно спросил — которую.
— Что? — вскричал Сычан. — Что такое?
Это ужасно изумило главного евнуха, который ожидал, что ширван-шах по обыкновению махнет рукою и скажет: «Не нужно!» Ахмак-Ага должен был снова повалиться наземь и повторить свой официальный вопрос громче, полнее и яснее:
— Ничтожнейший из рабов дерзает всеусерднейше спрашивать, которую из блестящих и блюстительно им хранимых жемчужин, то есть красавиц своего моря наслаждения, то есть гарема, падишах, убежище мира, благоволит приказать сказанному рабу, Ахмак-Аге пригласить сюда на свою светлую и радостную беседу сегодняшнего вечера?
— Самую жирную! — отвечал Сычан своим густым басом.
Ужас обнял великого хранителя жемчужин. Не вставая с земли и не поднимая головы, он со страхом примолвил:
— Ничтожнейшему из рабов послышалось, как будто убежище мира изволило сказать… самую… жирную?
— Ну да! самую жирную! — прогремел Сычан на всю залу. — Зови сюда самую жирную, собачий сын и рассуждать не смей. Я вам не падишах, что ли?
Ахмак-Ага стремглав побежал в гарем, дрожа от страху и позволяя себе только то рассуждение, что у убежища мира землетрясение, видно, вытрясло весь ум из головы. В гареме вспыхнул настоящий мятеж, когда он объявил там волю владыки. Все женщины вскрикнули и захохотали. Слова «самую жирную» повторялись из конца в конец с разными насмешками над главным евнухом и с дерзкими толкованиями нового вкуса убежища мира, на которое жемчужины моря наслаждения уже давно негодовали, что оно перестало «благоволить» к ним, с тех пор как в гареме появилась проклятая королевна неверных. Ахмак-Ага с трудом мог унять этот соблазн. Он приказал всем женщинам выстроиться в два ряда и начал производить им правильный смотр, чтобы безошибочно определить самую жирную. Женщины теряли терпение. Из разных мест строя раздавались восклицания: «Я самая жирная!» Объявительница своего права на выбор тотчас встречала противоречие от соперниц. Поднялся спор, шум, беспорядок. Ряды расстроились. Одни кричали: «Я самая жирная!» — «Врешь!.. я! — Нет, я!.. Посмотри, сколько у меня жиру! — Да посмотри-ка как я-то полновесна! — Жирнее меня и быть не может!» Ахмак-Ага чуть с ума не сошел с этим народом, который не слушается никакой дисциплины. Он мерил их шнурком. Но это не вело ни к какому определительному результату: одни были жирнее прочих в стане, другие в плечах. Он велел идти всем на серальскую кухню и стал взвешивать их на кухонных весах. Таким только образом добился он до толку в их жире. По мерке и по весу искомою красавицей оказалась гаремная судомойка, грязная невольница Шишманлы. Она единодушно была провозглашена самою жирною. Ее тотчас помыли, причесали, принарядили, и главный евнух отвел эту массу сала в собственные покои падишаха, среди общего хохоту, шуток и насмешек всех худых и жирных.
Причина этой суматохи не могла долго оставаться неизвестною в павильоне, занимаемом высокостепенною королевною Франкистана. Узнав об ней через своих женщин, панна Марианна пришла в страшное негодование на своего лучезарного жениха.
Оставим Сычана с гаремною судомойкою и возвратимся к Халефу.
Мы недавно видели его пробирающегося сквозь толпу народа, испуганного и разоренного землетрясением. На улице все говорили, что здесь это еще ничего, но что самое горестное бедствие произошло в старом караван-сарае, где мгновенно обрушившиеся стены раздавили пятьдесят человек на месте и переранили до двухсот. Добрый, сострадательный Халеф, забыв о своей бороде, побежал на место страшного происшествия, чтобы подать руку помощи несчастным. Развалины старого караван-сарая представляли самое печальное зрелище. Земля устлана ранеными и ушибленными, воздух наполнен их стонами. Многие из работников еще придавлены обломками стен или тяжелыми тюками товаров, и народ, столпившийся около караван-сарая, стоит неподвижно и зевает, не думая даже спасать погибающих. Халеф сгоряча совершенно забыл, что он переодет. По привычному сознанию своей власти, он грозно закричал на бесчувственных ленивцев и приказал им расчищать мусор, отваливать тяжести и освобождать страждущих. Многие, полагая, что он чиновник, присланный падишахом, повиновались его голосу, и благородный Халеф, чтобы подать им пример, сам начал отбрасывать камни и перетаскивать тюки. Один из купцов, которым принадлежали эти товары, видя, что он раскидывает собственность его во все стороны, сказал своим товарищам:
— Что это за человек? Что он здесь распоряжается как в своем доме? Надо сжечь его отца! Где дарога?
По их жалобе, пришел полицейский чиновник и, посмотрев значительно на странную фигуру, затасканное платье, вытертую шапку распорядителя, торжественно подбоченился.
— Человек! — спросил он Халефа. — Ты здесь дарога или я? Как ты смеешь трогать чужие вещи, не спросясь ни у их хозяев, у господ купцов, ни у меня?.. Пошел прочь!
Халеф оставил работу и, подойдя к дароге, грозно сказал ему вполголоса:
— Молчи!.. не ешь грязи!.. Не видишь ли, кто я?.. не узнаешь меня?.. Я — ширван-шах. Я — твое переодетое убежище мира. Это что за речи? Молчи?.. и гони сюда народ!.. Приказывай всем работать и работай сам!
— Оскверню я могилы твоих отцов! — с гневом закричал на него дарога. — Что ты это здесь вздумал, сожженный отец, повелевать мною? Ты — мое убежище мира?.. ты?.. Ты смеешь выдавать себя за ширван-шаха, да умножится его сила?.. Посмотри на свою рожу! похож ли ты хоть немножко на нашего падишаха, да не уменьшится никогда тень его? Да, видно, землетрясение расшатало у тебя череп и потрясло мозг до основания! Мне ли не знать моего падишаха?.. Прочь отсюда, пезевенг! Не то велю тотчас схватить тебя и запереть в тюрьму как самозванца.
Халеф опомнился. В самом деле, под этою грязною одеждою, которую оставили для него в бане, никто, по его мнению, и не должен предполагать одного из великолепнейших властелинов Востока. Не сказав ни слова в ответ грубому дароге, он сошел с развалин и отправился в свой дворец. Бесполезно было подвергаться дальнейшим неприятностям в этом наряде, и притом печальные обстоятельства требовали поспешить отдачею приказаний, которые могли изойти только из дворца. Идучи домой, он часто посматривал на свою бороду и удивлялся, что землетрясение оказало такое чудное действие на ее цвет и длину. Но у тайного входа в сераль встретила его новая неприятность: караульные подняли свои палки и без церемонии прогнали его от калитки с теми же замечаниями и эпитетами, какие он уже слышал от дороги. По их словам, падишах только что прошел этим путем в свой высокий дворец: сами они его видели и приветствовали. «Дели! дели! — Сумасшедший! сумасшедший!» — кричали они бедному ширван-шаху и советовали ему убираться оттуда, если он не хочет подвергнуться опасным последствиям своей дерзости.