Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич. Страница 29

– Ого! Это что-то новое у тебя?..

– Да, новое... Действительно, – уже с ненавистью глядя на него, проговорила Даша, – любишь, мучаешься, места себе не находишь, а он очень доволен и уверен...

И она отошла к перилам балкона, рассерженная не то на Николая Ивановича, не то еще на кого-то.

– Станешь постарше и увидишь, что слишком серьезно относиться к житейским невзгодам – вредно и не умно, – проговорил Николай Иванович, – это ваша закваска, булавинская – все усложнять... Проще, проще надо, – ближе к природе...

Он вздохнул и замолчал, рассматривая ногти. Мимо террасы проехал потный гимназист на велосипеде, – привез из города почту.

– Пойду в сельские учительницы, – проговорила Даша мрачно.

Николай Иванович переспросил сейчас же:

– Куда?

Но она не ответила и ушла к себе. С почты принесли письма для Даши: одно было от Кати, другое от отца. Дмитрий Степанович писал: «...Посылаю тебе письмо от Катюшки. Я его читал и мне оно не понравилось. Хотя – делайте, как хотите... У нас все по-старому. Очень жарко. Кроме того, Семена Семеновича Говядина вчера в городском саду избили горчишники, но за что – он скрывает. Вот и все новости. Да, была тебе еще открытка от какого-то Телегина, но я ее потерял. Кажется, он тоже в Крыму, не то еще где-то...»

Даша внимательно перечла эти последние строчки, и неожиданно шибко забилось сердце. Потом, с досады, она даже топнула ногой; – извольте радоваться: «Не то в Крыму, не то еще где-то»... Отец, действительно, кошмарный человек, неряха и эгоист. Она скомкала его письмо и долго сидела у письменного столика, подперев подбородок. Потом стала читать то, что было от Кати: «Помнишь, Данюша, я писала тебе о человеке, который за мной ходит. Вчера вечером в Люксембургском саду он подсел ко мне. Я вначале струсила, но осталась сидеть. Тогда он мне сказал: “Я вас преследовал, я знаю ваше имя, и кто вы такая. Но затем со мной случилось большое несчастье, – я вас полюбил”. Я посмотрела на него, – сидит, как в церкви, важно, лицо строгое, темное какое-то, обтянутое. “Вы не должны бояться меня, – я старик, одинокий. У меня грудная жаба, каждую минуту я могу умереть. И вот – такое несчастье”. У него по щеке потекла слеза. Потом он проговорил, покачивая головой: “О, какое милое, какое милое ваше лицо”. Я сказала: “Не преследуйте меня больше”. И хотела уйти, но мне стало его жалко, я осталась и говорила с ним. Он слушал и, закрыв глаза, покачивал головой. И, представь себе, Данюша, – сегодня получаю от какой-то женщины, кажется, от консьержки, где он жил, письмо... Она, “по его поручению”, сообщает, что он умер ночью... Ох, как это было страшно... Вот и сейчас – подошла к окну, на улице тысячи, тысячи огней, катятся экипажи, люди идут между деревьями. После дождя – туманно. И мне кажется, что все это уже бывшее, все умерло, эти люди – мертвые, будто я вижу то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда стою и гляжу, – не вижу, но знаю, что все кончилось. Вот – прошел человек, обернулся, посмотрел на мое окно, и мне ясно, что он обернулся и посмотрел не сейчас, а давно, когда-то... Должно быть, мне совсем плохо. Иногда – лягу и плачу, – жалко жизни, зачем прошла. Было какое ни на есть, но все-таки счастье, любимые люди, – и следа не осталось... И сердце во мне стало сухонькое – высохло. Я знаю, Даша, предстоит еще какое-то большое горе, и все это в расплату за то, что мы все жили дурно. Данюша, Данюша, дай Бог тебе счастья...»

Даша показала это письмо Николаю Ивановичу. Читая, он принялся вздыхать, потом заговорил о том, что он всегда чувствовал вину свою перед Катей:

– Я видел, – мы живем дурно, эти непрерывные удовольствия кончатся, когда-нибудь, взрывом отчаяния. Но что я мог поделать, если занятие моей жизни, и Катиной, и всех, кто нас окружал, – веселиться... Иногда, здесь, гляжу на море и думаю: существует какая-то Россия, пашет землю, пасет скот, долбит уголь, ткет, кует, строит, существуют люди, которые заставляют ее все это делать, а мы какие-то третьи, умственная аристократия страны, интеллигенты – мы ни с какой стороны этой России не касаемся. Она нас содержит. Мы – папильоны. Это трагедия. Попробуй я, например, разводить овощи, или построй завод, – ничего не выйдет. Я обречен до конца дней летать папильоном. Конечно, мы пишем книги, произносим речи, делаем политику, но это все тоже входит в круг времяпрепровождения, даже тогда, когда гложет совесть. У Катюши эти непрерывные удовольствия кончились душевным опустошением. Иначе и не могло быть... Ах, если бы ты знала, – какая это была прелестная, нежная и кроткая женщина!.. Я развратил ее, опустошил... Да, ты права, нужно к ней ехать...

Ехать в Париж решено было обоим, и немедленно, как только получатся заграничные паспорта. После обеда Николай Иванович ушел в город, а Даша принялась переделывать в дорогу большую соломенную шляпу, но только разорила ее, пришла в отчаяние и подарила горничной. Потом написала письмо отцу и в сумерки прилегла на постель, – такая, внезапно, напала усталость, – положила ладони под щеку и слушала, как шумит море, все отдаленнее, все приятнее.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвел с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щеки, в уголки губ, легко – одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Даша медленно пробудилась. В открытое окно виднелись редкие звезды, и ветерок, залетев, шелестел листками письма. Затем из-за стены появилась человеческая фигура, облокотилась снаружи на подоконник и глядела на Дашу.

Тогда Даша проснулась совсем, села и поднесла руку к груди, где было расстегнуто платье.

– Что вам нужно? – спросила она едва слышно. Человек в окне голосом Бессонова проговорил.

– Я вас ждал на берегу. Почему вы не пришли? Боитесь?

Даша ответила, помолчав:

– Да.

Тогда он перелез через подоконник, отодвинул стол и подошел к кровати:

– Я провел омерзительную ночь, – еще бы немного и удавился. У вас есть хоть какое-нибудь чувство ко мне?

Даша покачала головой, но губ не раскрыла.

– Слушайте, Дарья Дмитриевна, не сегодня, завтра, через год, – это должно случиться. Я не могу без вас существовать. Не заставляйте меня терять образ человеческий. – Он говорил тихо и хрипло, и подошел к Даше совсем близко. Она вдруг глубоко, коротко вздохнула и продолжала глядеть ему в лицо. – Все, что я вчера говорил, – вранье... Я жестоко страдаю... У меня нет силы вытравить память о вас... Будьте моей женой...

Он наклонился к Даше, вдыхая ее запах, положил руку сзади ей на шею и прильнул к губам. Даша уперлась в грудь ему, но руки ее согнулись. Тогда в оцепеневшем сознании прошла спокойная мысль: «Это то, чего я боялась и хотела, но это похоже на убийство...» Отвернув лицо, она слушала, как Бессонов, дыша вином, бормотал ей что-то в ухо. И Даша подумала: «Точно так же было у него с Катей». И тогда уже ясный, рассудительный холодок поджал все тело, и резче стал запах вина и омерзительнее бормотанье.

– Пустите-ка, – проговорила она, с силой отстранила Бессонова и, отойдя к двери, застегнула, наконец, ворот на платье.

Тогда Бессоновым овладело бешенство: схватив Дашу за руки, он притянул ее к себе и стал целовать в горло. Она, сжав губы, молча боролась. Когда же он поднял ее и понес, – Даша проговорила быстрым шепотом:

– Никогда в жизни, хоть умрите...

Она с силой оттолкнула его, освободилась и стала у стены. Все еще трудно дыша, он опустился на стул и сидел неподвижно. Даша поглаживала руки в тех местах, где были следы пальцев.

– Не нужно было спешить, – сказал Бессонов.

Она ответила:

– Вы мне омерзительны.

Он сейчас же положил голову боком на спинку стула. Даша сказала:

– Вы с ума сошли... Уходите же...

И повторила это несколько раз. Он, наконец, понял, поднялся и тяжело, неловко вылез через окно. Даша затворила ставни и принялась ходить по темной комнате. Эта ночь была проведена плохо.

Под утро Николай Иванович, шлепая, босиком, подошел к двери и спросил заспанным голосом: