Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич. Страница 33

– У нас замечательные лягушки, – сказала Елизавета Киевна. Кий Киевич покосился на нее и пожал плечами. Из-за угла вышла стряпуха и позвала ужинать.

В сумерки Антошка и Елизавета Киевна пошли на деревню. Августовские созвездия высыпали по всему холодеющему небу. Внизу, в Хлыбах, было сыровато, пахло еще неосевшей пылью от стада и парным молоком. Кое-где у ворот стояли распряженные телеги. Под липами, где было совсем темно, скрипел журавель колодца, фыркнула лошадь, и было слышно, как пила, отдуваясь. На открытом месте, у деревянной амбарушки, накрытой, как колпаком, соломенной крышей, на бревнах сидели три девки и напевали негромко. Елизавета Киевна и Антошка подошли и тоже сели, в стороне, на бревна.

Хлыбы-то деревня.
Всем она украшена –
Стульями, букетами.
Девчоночки патретами...

Пели девки. Одна из них, крайняя, обернувшись к подошедшим, сказала тихо:

– Что же, девки, спать, что ли, пора.

И они сидели не двигаясь. В амбарушке кто-то возился, потом скрипнула дверца, и наружу вышел небольшого роста лысый мужик в расстегнутом полушубке; кряхтя, долго запирал висячий замок, потом подошел к девкам, положил руки на поясницу и вытянул козлиную бороду:

– Соловьи-птицы, все поете?

– Поем, да не про тебя, дядя Федор.

– А вот я вас сейчас кнутом отсюда... Каки-таки порядки – по ночам песни петь...

– А тебе завидно?

И другая сказала со вздохом:

– Только нам и осталось, дядя Федор, про Хлыбы-то наши петь.

– Да, плохо ваше дело. Осиротели.

Федор присел около девок. Ближняя к нему сказала:

– Народу, нонче Козьмодемьянские бабы сказывали, народу на войну забрали – полсвета.

– Скоро, девки, и до вас доберутся.

– Это нас-то на войну?

– Велено всех баб в солдаты забрить. Только от вас дух в походе очень чижолый.

Девки засмеялись, и крайняя опять спросила:

– Дядя Федор, с кем у нашего царя война?

– С европейцем.

Девки переглянулись, одна вздохнула, другая поправила полушалку, крайняя проговорила:

– Так нам и Козьмодемьянские бабы сказывали, что, мол, с европейцем.

– Дядя Федор, а где же он обитает?

– Около моря большею частью находится.

Тогда из-за бревен, из травы, поднялась лохматая голова и прохрипела, натягивая на себя полушубок:

– А ты – будет тебе молоть. Какой европеец, с немцем у нас война.

– Все может быть, – ответил Федор.

Голова опять скрылась. Антошка Арнольдов, вынув папиросницу, предложил Федору папироску и затем спросил осторожно:

– А что, скажите, из вашей деревни охотно пошли на войну?

– Охотой многие пошли, господин.

– Был, значит, подъем?

– Да, поднялись. Пища, говорят, в полку сытная. Отчего не пойти. Все-таки посмотрит – как там и что. А убьют – все равно и здесь помирать. Землишка у нас совсем скудная, приработки плохие, перебиваемся с хлеба на квас. А там, все говорят, – пища очень хорошая, два раза в день мясо едят и сахар казенный, и чай, и табак, – сколько хочешь кури.

– А разве не страшно воевать?

– Как не страшно, конечно – страшно.

XV

Телеги, покрытые брезентами, воза с соломой и сеном, санитарные повозки, огромные корыта понтонов, покачиваясь и скрипя, двигались по широкому, залитому жидкой грязью, шоссе. Не переставая лил дождь, косой и мелкий. Борозды пашен и канавы, с боков дороги, были полны водой. Вдали неясными очертаниями стояли деревья и перелески. Дул резкий ветер, и над разбухшими, бурыми полями летели, клубясь, рваные тучи.

Под крики и ругань, щелканье кнутов и треск осей об оси, в грязи и дожде, двигались сплошной лавиной обозы наступающей русской армии. С боков пути валялись дохлые и издыхающие лошади, торчали кверху колесами опрокинутые телеги. Иногда в двигающийся этот поток врывался военный автомобиль. Начинались крики, кряканье, лошади становились на дыбы, валилась под откос груженая телега, горохом скатывались вслед за ней обозные.

Далее, где прерывался поток экипажей, шли, растянувшись на далеко, скользили по грязи солдаты в накинутых на спины мешках и палатках. В нестройной их толпе двигались воза с поклажей, с ружьями, торчащими во все стороны, со скорченными наверху денщиками. Время от времени с шоссе на поле сбегал человек и, положив винтовочку на траву, присаживался на корточки.

Далее опять колыхались воза, понтоны, повозки, городские экипажи с промокшими в них фигурами в офицерских плащах. Этот грохочущий поток то сваливался в лощину, теснился, орал и дрался на мостах, то медленно вытягивался в гору и пропадал за перекатом. С боков в него вливались новые обозы с хлебом, сеном и снарядами. По полю, перегоняя, проходили небольшие кавалерийские части.

Иногда в обозы с треском и железным грохотом врезалась артиллерия. Огромные, грудастые лошади и ездовые на них, с бородатыми, свирепыми лицами, хлеща по лошадям и по людям, как плугом расчищали шоссе, волоча за собой подпрыгивающие, тупорылые пушки. Отовсюду бежали люди, вставали на возах, махали руками. И опять смыкалась река, вливалась в лес, остро пахнущий грибами, прелыми листьями и весь мягко шумящий от дождя.

Далее, с обеих сторон дороги, торчали из мусора и головешек печные трубы, качался разбитый фонарь, на кирпичной стене развороченного снарядами дома хлопала пестрая афиша синематографа. И здесь же, в телеге без передних колес, лежал раненый, в голубом капоте, – желтое личико с кулачок, мутные тоскливые глаза.

Верстах в двадцати пяти от этих мест глухо перекатывался по дымному горизонту гром орудий. Туда вливались эти войска и обозы день и ночь. Туда со всей России тянулись поезда, груженные хлебом, людьми и снарядами. Вся страна всколыхнулась от грохота пушек. Наконец настала воля всему, что, в запрете и духоте, копилось в ней жадного, неутоленного, грешного, злого.

Население городов, пресыщенное и расхлябанное обезображенной нечистой жизнью, словно очнулось от душного сна. В грохоте пушек был освежающий голос мировой грозы. Стало казаться, что прежняя жизнь невыносима далее. Население со злорадной яростью приветствовало войну.

В деревнях много не спрашивали – с кем война и за что, – не все ли было равно. Уже давно злоба и ненависть кровавым туманом застилали глаза. Время страшным делам приспело. Парни и молодые мужики, побросав баб и девок, расторопные и жадные, набивались в товарные вагоны, со свистом и похабными песнями проносились мимо городов. Кончилось старое житье, – Россию, как большой ложкой, начало мешать и мутить, все тронулось, сдвинулось и опьянело густым хмелем войны.

Доходя до громыхающей на десятки верст полосы боя, обозы и воинские части разливались и таяли. Здесь кончалось все живое и человеческое. Каждому отводилось место в земле, в окопе. Здесь он спал, ел, давил вшей и до одури «хлестал» из винтовки в полосу дождевой мглы.

По ночам по всему горизонту багровыми, высокими заревами медленно мигали пожарища, искряные шнуры ракет чертили небо, рассыпались звездами, с настигающим воем налетали снаряды, били в землю и взрывались столбами огня, дыма и пыли.

Здесь сосало в животе от тошного страха, съеживалась кожа и поджимались пальцы. Близ полночи раздавались сигналы. Пробегали офицеры с трясущимися губами. Руганью, криком, побоями поднимали опухших от сна и сырости солдат. И, спотыкаясь, с матерной бранью и воем, бежали нестройные кучки людей по полю, ложились, вскакивали и, оглушенные, обезумевшие, потерявшие память от ужаса и злобы, врывались в окопы врагов.

И потом никогда никто не помнил, что делалось там, в этих окопах. Когда хотели похвастаться геройскими подвигами, – как всажен был штык, как под ударом приклада хряснула голова, вылетел мозг, – приходилось врать. От ночного дела оставались трупы, да отобранные у них табак, одеяла и кофей.