Летний свет, а затем наступает ночь - Стефанссон Йон Кальман. Страница 41
Но потом случилось это, и у нас теперь немного дрожат руки; начнем с того, что было лето.
Июнь, и у египетских мумий тоже; овцы разбрелись по горам вместе с ягнятами, которые жуют горные травы, пьют воду из ручьев, а потом наступит осень, и они превратятся в замороженные тушки, попадут на гриль, в духовку, и мы съедим их, даже не представляя, что придает их глазам такую небесную синь. Бенедикт не решался появиться деревне, но был вынужден поехать за необходимыми товарами, припарковался у склада, тихо спросил Давида и Кьяртана, не слышали ли они об открытках, а те как раз слышали; черт возьми, сказал Бенедикт, и вид у него стал такой несчастный, что Кьяртан, начавший было его дразнить, осекся и даже сходил для него за покупками в кооперативное общество, пока Давид с Бенедиктом играли в шахматы. Маттиас вдруг объявил, что кооперативное общество скоро обанкротится; скорее бы, подумал Бенедикт, тогда все забудут об открытках. И что же будет, спрашивает Давид, оторвавшись от шахмат; нас купит концерн, отвечает Маттиас; семидесятилетняя история кооперативного общества, увы, подходит к концу, говорит Давид, мотая головой, а Бенедикт не произносит ни слова, ибо семьдесят лет лишь мгновение по сравнению с египетскими мумиями. Тебе надо бы к ней сходить, советует Кьяртан, когда возвращается, груженный пакетами; нет-нет, трясет головой Бенедикт и уезжает домой — он ни за что не пойдет к Турид, выдал себя с потрохами, совершенно беззащитный; если же все-таки придется с ней встречаться, это должно произойти у него дома: там он всегда сможет опереться на заборный столб, — Турид сама пришла к нему пасмурным днем.
Стоит на дворе, в черных джинсах, красной кофте, снова кожаные сапоги; как же это все удивительно подходит к ее темным волосам: облака, дневной свет, время, идущее своим чередом. Бенедикт красит дом, он держит в руке кисть, откладывает ее, вероятно, чтобы посмотреть на Турид; облака наверху, почему же он сейчас думает об облаках? Все заборные столбы на земле Бенедикта абсолютно прямые, в этом его навязчивая идея или честолюбие; либо мысль о том, что в жизни можно что-то выпрямить, — однако зачем думать о заборных столбах сейчас; небо синее синего, синее небо очень подходит к кожаным сапогам и темным волосам, Мария Магдалина наверняка была в кожаных сапогах, когда ее впервые увидел Иисус, и ему тоже приходилось думать о заборных столбах, чтобы оставаться в здравом уме; во времена Иисуса, должно быть, уже существовали кожаные сапоги, говорит Бенедикт, что, конечно, очень странно; она улыбается; эти зубы могут в меня вонзиться, думает он; спасибо за открытки, произносит она наконец, приблизившись к нему. Сначала между ними был весь двор, теперь лишь несколько камней; передние лапы пса у нее на бедрах, ее правая рука у него на голове. Их было четыре из Лондона, спрашивает он осторожно; три, отвечает она, улыбаясь еще шире, ты был настолько пьян, спрашивает она и смеется; он долго молчит, только смотрит ей в глаза: что четырехтысячелетняя мумия в сравнении с двумя живыми глазами? Затем признается: да, был так пьян, что удалось забыть про Августу. Она не смогла умолчать об открытках. Они были тебе, а не деревне. А ты бы написал такое трезвым как стеклышко? Да, отвечает он без тени смущения, хотя вообще не помнит, что именно писал. Тогда Турид подходит еще ближе, так близко, что, можно подумать, они в тесноте большого города, в переполненном лифте, а не на дворе, где вокруг очень много свободного пространства. Да, говорит он снова, и она подходит еще ближе, ее теплое, немного сладкое дыхание могло бы легко растопить Гренландский ледник — уровень моря повысился бы, и очень многие бы утонули, например, в Рейкьявике, в Акурейри и наверняка в Иса-фьорде — он ведь на косе посередине фьорда; я не буду дышать в сторону Гренландского ледника, обещает она; может, подойдешь поближе, спрашивает он осторожно; да; ты уверена, уточняет он; она в ответ придвигается ближе, настолько близко, что он чувствует ее ляжки и грудь — давно забытое ощущение; он начинает думать о египетской мумии, но даже смерть четырехтысячелетней давности не может его спасти; она так близко, должно быть, чувствует, что с ним происходит, и она действительно чувствует, он собирается сказать «прости», но она вдруг прижимается к нему, у Бенедикта перехватывает дыхание, время идет, вероятно, подходит к четырем тысячам лет. Затем она отодвигается от него, делает два шага назад, и ему становится неуютно от окружающего его простора; я приду завтра, говорит она; а ты не можешь прийти сейчас, спрашивает он; нет, пусть пройдет одна бессонная ночь; нет, я не могу ждать; конечно, можешь, а завтра я приеду на грузовике, говорит она, садится в машину, заводит ее, опускает стекло и говорит в открытое окно: у нас будут высокие дети.
Ну что сказать. Иногда до завтра оказывается так далеко, что четыре тысячи лет по сравнению с этим ничто, иногда завтрашний день совсем не наступает. Турид едет домой в деревню, Бенедикт и пес смотрят ей вслед, пока ее машина не скрывается из виду, тогда Бенедикт прыгает по двору, и пес тоже. Затем Бенедикт входит в дом, находит домашний адрес араба, достает исландско-английский словарь и начинает писать письмо: «Dear friend, now I can touch the sky!» Как же здорово писать письмо, когда ты счастлив, но вести машину в таком состоянии, напротив, следует остерегаться: ты витаешь в облаках, твое внимание рассеяно; Турид теряет контроль где-то на полпути между деревней и хутором Бенедикта и съезжает с дороги резко вниз, машина три раза переворачивается. Внизу стоял большой камень, над формой которого долгое время трудились дожди и ветры, когда мумия еще была живым египтянином со своими желаниями, это был самый обычный камень, но теперь, четыре тысячи лет спустя, он напоминал наконечник стрелы огромного размера. Машина налетела на этот камень, он пробил боковое стекло с водительской стороны, при встрече с камнем человеческая голова уступает. Получается, камень стоял там все это время только для того, чтобы убить человека. Бенедикт долго крушил его киркой, лопатой, ломом, но затем пригнал фронтальный погрузчик, начал рано утром, закончил около полуночи, когда ему удалось выкорчевать камень, и тот немного перекатывался на старой телеге для сена, когда Бенедикт увозил его домой. Камень доходил ему до груди и занимал во дворе довольно много места, и все это лето, затем осень и еще всю зиму Бенедикт в любую погоду бил по камню кувалдой, надев защитные очки, чтобы не потерять зрение, однако много зрения ему не требовалось: только чтобы различать камень, колотить по нему, разбивать его на куски, видеть, как разлетаются в разные стороны осколки камня, расцарапать до крови лицо и руки, только это и было хорошо, да и то не очень. Затем наступила весна, и на земле, и на небе, из земли медленно уходила мерзлота, вернулись птицы, поднялось солнце, и от камня на дворе осталась лишь крошка. Бенедикт прислонился к дому: теперь здесь только он, пес и коричневая кожаная сумка в гостиной; сумка ждала руку, которая медленно превращалась в прах. Пса зовут Коль. Бенедикт и Коль. Собака стареет быстрее человека, через семь-восемь лет останется только Бенедикт. И что тогда?