Как быть двумя - Смит Али. Страница 27
Но, маэстро Франческо, если стебель сорван, сколько же эти глаза продержатся без воды? Они же завянут и погибнут! сказал воришка.
Эрколе, ты — болван, сказала я.
Нет, но ведь они такие же хрупкие и уязвимые, как настоящие цветы, продолжал настаивать он. А может, даже еще уязвимее.
Эрколе уставился на картину: казалось, он вот-вот расплачется.
Прежде всего — она, как-никак, святая, значит, на цветах благодать. Поэтому они не завянут, попыталась успокоить его я.
Святые — у них все со смертью связано. Это главное условие святости, сказал он.
Ну, а во-вторых, это картина, и она означает: цветы не погибнут, потому что они на картине, добавила я: ну, а в-третьих, если они и завянут, то на этой картине — особый мир святых, и там она сможет сорвать себе еще одну веточку с того же куста, что и эта.
A-а, уразумел воришка.
Эрколе вернулся к своей работе, но я заметила: он нет-нет, да и оглядывался через плечо на хрупкую веточку с глазами-цветами в руке святой: его растерянное лицо и невозможность отвести взгляд дали мне понять: образ удался).
Обратно из лавочки с красками я возвращалась вдоль реки, огибая те места, где люди сваливают всякий хлам, и вдруг увидела пару неплохих башмаков, валявшихся под кустами, чьи корни были сплошь завалены мусором и содержимым желудков и кишечников горожан.
Я подошла взглянуть, какого они размера: поднялась туча мух: и тогда я увидела: один из башмаков сам собой пошевелился.
За мусором и ветками я разглядела в воздухе руки — как бы не принадлежащие никакому телу: они были покрыты нарывами и словно залиты густой чечевичной похлебкой, только из черно-синей чечевицы: помню этот запах: он был страшно сильный: я обошла холмик за кустами и увидела: руки соединялись с плечами, а на плечах была мужская голова, но все сплошь, даже лицо, было покрыто той же гнойной сыпью: он дышал: он был жив: что-то зашевелилось в глазницах, и его глаза заметили меня, и под ними открылся рот.
Ближе не подходите, произнес он.
Я отступила, остановившись там, откуда еще могла видеть руки за ветками.
Вы еще здесь? спросил мужчина.
Да, сказала я.
Убирайтесь, сказал он.
Вы старый или молодой? спросила я (потому что по его лицу это невозможно было определить).
Наверно, молодой, проговорил мужчина.
Вам нужна новая кожа, сказала я.
Он издал что-то вроде глухого смешка.
Это и есть моя новая кожа, сказал он.
Как ваше имя? спросила я.
Не знаю, ответил он.
Откуда вы? спросила я. Неужели никто не может вам помочь? Родственники, друзья? Скажите, где вы живете?
Не знаю, вымолвил он.
Что с вами случилось? спросила я.
Голова заболела, сказал он.
Когда? спросила я.
Не помню, ответил он. Ничего не помню, кроме головной боли.
Может, привести сюда монахинь? спросила я.
Так ведь монахини меня сюда и вынесли, сказал он. Какого ордена? спросила я.
Не знаю, сказал он.
Что я могу для вас сделать? спросила я. Скажите.
Можете идти своей дорогой, ответил он.
Но что будет с вами? спросила я.
Умру, произнес мужчина.
Я вернулась в мастерскую, но это зрелище не оставляло меня в покое: я накричала на воришку, требуя, чтобы он изобразил на кусте и дереве полосы, но так, чтобы они одновременно выглядели и слепыми, и зрячими.
Вы хотите сказать, с настоящими глазами, как у Лючии? спросил воришка.
Я покачала головой: я не знала, как это сделать: знала только то, что видела человека, мусор, листья, ветки кустов, скрывающие свалку, и понимала, что и милосердие и безжалостность каким-то образом связаны с движением ветвей.
Невозмутимая природа зелени, наконец вымолвила я, ни к кому не обращаясь.
А? вывел меня из задумчивости воришка.
Он нарисовал мне ветку, точно такую, какими бывают ветки, да…
потому что теперь я все помню…
скажи быстрее, пока я еще не забыла…
день, когда я открыла глаз, а второй не открывался, я лежала на земле, или я упала с лестницы?..
Я нашел вас завернувшимся в старую конскую попону полчаса назад, сказал он, нет, нет, не делайте этого, у вас лихорадка, вы потеете, на улице жара, маэстро Франческо, как же вам может быть холодно? Вы меня слышите? Вы можете слышать?
Я видела воришку над собой, он смочил свой рукав водой и снова приложил его к моему лбу, очень холодный: вокруг суетились люди: все бегали, только воришка никуда не уходил, он расстегнул мою куртку, потом разрезал ножом сорочку, затем шнуровку корсета и ослабил его со словами: извините, маэстро Франческо, это чтобы вам легче дышалось, у меня и в мыслях нет ни малейшей непочтительности: я беспокоилась, отчаянно отбивалась, но на уме у меня был не распоротый корсет, а пророки, целители и отцы церкви, которых мы писали на стенах и потолке (однако в тот день в эту комнату не осмелился войти ни один врачеватель, и единственными моими лекарями были те, которых я сама изобразила) — лучшая работа, которую я когда-либо исполнила, и нам за нее сполна заплатили вперед: я велела воришке закончить пророков, а лекарей всех до единого закрасить: он обещал это сделать: и от этого мне стало легче: никогда не оставляй работу незавершенной, Эрколе: он кое-как вывел меня оттуда, где теперь нас не хотели видеть из-за того, что на моей коже начали проявляться те самые пятна, и на спине отнес меня в кровать, не знаю куда, она стояла у стены: не знаю, что это была за комната, но она постепенно теряла цвета, темнела, светлела, стены колебались вокруг меня, словно началось землетрясение, и когда выбеленная штукатурка взялась сетью трещин, я увидела людей…
Эрколе, скажи мне, проговорила я, что это за красивые люди проходят сквозь стену? Я не могу их узнать, не получается.
Какие люди, удивился Эрколе. Где?
Потом он сообразил.
А, эти, сказал он, это же толпа прекрасных молодых людей, они как раз выходят из лесу, они вплели в свои волосы дубовые ветви и листья, украсили ими свои шеи, запястья, щиколотки, вокруг них витает древесный запах, словно гирлянда, потому что одеты они не в обычную одежду, а в листья и цветы, и в руках у них огромные охапки цветов и трав, собранных на лугу за лесом, и эти травы и цветы так благоухают, что их аромат мчится впереди них, как вестник, и я знаю, что если бы вы могли как следует разглядеть их, маэстро Франческо, и если бы вы пожелали их написать, то на картине они вышли бы именно такими, как есть, потому что они выглядят так, будто не умрут никогда, а если, вопреки всему, и умрут, то не станут роптать и не будут держать зла на жизнь, может, окно затенить, вам не слишком много света? продолжал говорить он.
Поздравляю тебя, Эрколе, молвила я. Тут так светло, что темно
не помню
что было дальше
но что-то подобное творит с золотом хорошая полировка — металл и светлеет, и темнеет одновременно: я научила воришку делать такую полировку: научила его писать волосы и ветви, скалы и камни: и тому, что они удерживают всякий цвет, и что любой цвет на любой картине ведет свое происхождение от камня, растения, скалы, семени: научила его телу сына на материнских руках, тайной вечере, чуду претворения воды в вино, животным, толпящимся у пещеры, и дню, в котором все идет своим чередом — и на переднем, и на заднем плане всех событий — от смерти до тайной вечери, до свадьбы, до рождения.
Также научила я его показывать стремление всех вещей и созданий вверх, и что так лучше всего видна их жизненная сила: и он всегда был верен мне, милый мой, славный воришка: теперь я помню ту зиму после окончания работы над фресками во дворце, где не место скуке, как я снова послала его в Феррару, и он безропотно поехал туда, потому что мне хотелось знать, какой вид приобрела моя живопись спустя год после того, как ее краски окончательно высохли.
Он выехал в среду, а вернулся в пятницу и пришел прямо в церковь, где мы поновляли образ Мадонны.
Там только одну вещь поменяли во всей зале с тех пор, как мы ушли, рассказал воришка. Его лицо.