Мертвые воспоминания (СИ) - Родионова Ирина. Страница 4

Остро пронзенная грудь, мутнеющий потолок в ванной и тоненькое биение мысли, что надо пройтись побелкой, принести табуретку и щетинистую кисть, потому что в углу потек ржавый, от соседей, что ли… Угасание, понимание — и вот на этом все?

Все.

Волонтеры зажгли свет, ставший ослепительно-белым, хирургическим, он высветил каждую безделушку на книжном шкафу, каждый пластиковый лоток на подоконнике, и выбросить жалко, и в хозяйстве так и не пригодился. Галка с Даной отодвинули диван от стены и долго боролись с комодом, который будто бы прирос ножками к линолеуму. Вещи цеплялись за привычные места, занозами застревали в пальцах, грозили разбиться, вещи кричали и просили оставить их. Но, быть может, это просто у Галки было такое богатое воображение.

Маша уронила рамку, деревянную, из тонких реечек, и та брызнула стеклом во все углы. На снимке моложавая сгорбленная Анна Ильинична держала за локоть мужа, но держала отчаянно, изо всех небольших своих сил, а глаза ее блестели загнанно и жалко. Муж стоял гладко выбритый, с военной выправкой. Галке вспомнилось, как Анна Ильинична ненавидела его колючие усы, как ей снилось, будто она то сбривает их, то выдирает пинцетом, и муж говорит, что она молодец, что ему и правда без усов лучше. В жизни же Анна Ильинична даже не решилась об этом с ним заговорить.

Маша осторожно вынула снимок из разбитой рамы, прижала его к груди. До самой его смерти Анна Ильинична была рядом с ним, и прощала все, приняла дочку его, рожденную чужой женщиной («у нас-то нет детей, а я род продолжить хочу», хотя что там за род — огород брошенный, гараж с девяткой и пенсия лейтенанта), и любила ее почти, как свою, на каждый день рождения то кукол, то абонемент в салон красоты… Законная мать не позволяла им общаться, но Анна Ильинична с дочерью этой все равно созванивались и даже помогали иногда друг другу немножко, чем могли.

— Думала, и года без него не протяну. А потом еще почти три весны выдержала… — сказала Машка старческим скрипучим голосом в пустоту, в тишину, в разграбляемую квартиру, и закашлялась, и перекосилась лицом. Воздух сжался, и даже сквозняки не выгоняли его, несчастного, в ночную улицу, будто и он хотел задержаться в этой квартире подольше. Дышалось тяжело, оседало в легких.

— Документы проверьте вон там, в комоде. Распоряжение, чтобы хоронили с ним в одной могиле, — Кристина отворачивалась, но Галка слышала, как дрожит ее нижняя губа.

— Да помню я, — Дана разбирала ломкие, рассыпающиеся свидетельства о рождении, паспорта, выписки из больниц.

Вещи напирали отовсюду, накатывали и нависали, а Галка быстро рассовывала их по мешкам, особо не вглядываясь. Пока еще ей было тяжело расставаться с заварочным чайником без носика, с вышитой крестиком салфеткой, с…

Знакомо скрипели половицы у дивана. Не забыть бы полить разросшийся кривой фикус с гладкими листьями, простирнуть бы дырчатый тюль, он пахнет гнилью и смертью, а ведь Анна Ильинична ровно месяц и четыре дня назад вывесила его, сероватый и влажный, сушиться на бельевых веревках… Все в этой квартире дышало памятью. Как и в любой другой квартире, впрочем, но здесь память была такой уютной и трогательной, что не хотелось с ней расставаться.

На кухне Галка собирала посуду без сколов и въевшихся желтых пятен, проверяла срок годности продуктов. Казалось, что на кухне будет меньше чужих эмоций, но они прятались в каждом углу. Слышно было, как Кристина поливает замерзший фикус из маленькой зеленой лейки.

Квартиру опустошали, готовили к новым жильцам — она перейдет к городской администрации, потому что нет наследников. Волонтеры соберут мебель, посуду и хорошие вещи, увезут их в центр социальной защиты для многодетных или нуждающихся. Продукты скорее всего развезут одиноким старикам, если запах еще не въелся в упаковки. Галка бережно прокладывала каждую стеклянную чашечку полотенцами, только бы не разбить, разворачивала старые добрые коробки из прессованного картона. С каждой секундой ей будто бы легче становилось дышать, и работа шла быстрее.

Заполненные мешки относили в прихожую, и они грудились там, напоминая гигантских мучнистых личинок.

— Въедливая какая, а, — поморщилась Дана, заглянув на кухню. — Каждую бумажечку любила. И не отпускает же…

— Мне уже полегче, потерпи немного, — Галка придирчиво оглядывала на свет хрустальные бокалы.

В помойные мешки отправились сушеные букетики полевых цветов, ничего не значащие безделицы, затертые халаты, платья с поясками и облезлыми золотыми пуговицами, галстуки и ремни, что остались от мужа… Казалось, что в такой маленькой квартире просто неоткуда взяться такому огромному количеству хлама. Маша перевязывала книги бечевкой, их отвезут по библиотекам или ржавым холодильникам «Орск» в местный парк, в точки буккросинга. Раньше библиотекари с радостью принимали книги в дар, но теперь, с этим коронавирусом… Хотя, может, и у них требования полегче стали.

— Вот это не выбрасывай, я себе для картины заберу, — то и дело слышался резкий Кристинин голос.

Она была главным хранителем памяти: долго присматривалась к вроде бы мусорным вещицам, но выбирала крупицы и относила их в пластиковый белый ящик. Этот короб был единственным, что волонтерам разрешалось забрать из очередной пустой квартиры. Фотографии и письма, пластинки для граммофона с размашистой надписью «вокально-инструментальный ансамбль «Битлз», особенно дорогие сердцу гипсовые фигурки, от одного вида которых даже четвертинка вставала слезами в горле, записные книжки и черновики, декоративные подушки… Палыч всегда проверял белый короб с особой тщательностью, лишь бы не вынесли чего ценного.

Или того, что может пригодиться ему самому.

Но волонтеры приходили сюда не за наживой, не за редкими полтинниками, забытыми в кармане зимнего пуховика, или золотой сережкой, что проваливалась в диванные подушки. Они работали иногда днями напролет, ничего не прося взамен, волочили забитые под завязку мешки к мусорному баку, иногда помогали грузчикам забирать мебель, спускали в тяжелых, рвущихся пакетах продукты и приличные вещи для социальщиков. Тут нужны были все: такие хрупкие и чуткие, как Маша, чтобы хранить эмоции; бравые сильные мужики с несорванными спинами и мастера на все руки, способные разобрать на части даже самый древний диван, умеющие найти не просто иголку в сене, а каплю воды на морском побережье.

Они уносили с собой чужую жизнь в эмоциях и пару никому больше не нужных пустяков, вот и весь улов. Но это было главным, самым важным.

Кристина подолгу всматривалась в шкафы, листала разрозненные осколки памяти, морщилась и щурилась. Находила далеко запрятанные альбомы, стопки перевязанных капроновой нитью писем, выбрасывала платежки за газ и электричество. Она чувствовала все будто бы иначе, застывала у сухих фонариков физалиса и касалась их, спело-мандариновых цветом, и простукивала закостеневшие ягодки внутри. Отбирала одну вазу, самую невзрачную и тусклую, но к белому коробу несла ее так бережно, словно держала на руках недоношенного младенца. Золотые колечки и серьги она складывала в отдельную шкатулку, чтобы передать Палычу, а сама выуживала дешевенькую бижутерию, вроде позеленевшей клипсы с зеленым стеклышком или браслета из морских раковин, и тоже несла к себе. Эти клипсы были на Анне Ильиничне, когда она впервые пришла на работу и не смогла ни слова сказать от волнения, а тихонько бряцающие ракушки, рельефные, светло-мраморные, подарил ей муж во время медового месяца.

Дана любила закапываться в редкие рукописные дневники, в записочки или списки продуктов для магазина, блокноты или старческие телефонные книги — бессмысленный мусор для любого, кто не видел их глазами Анны Ильиничны. Нашлась даже метрика единственного сына, наклеенная на обрезок линолеума, с расплывшимися синими чернилами, и от одного вида этого огрызка Дану прошибло, ошпарило, почти ослепило. Она скорчилась перед дверцей шкафа и долго молчала, не слушая вялых препирательств или криков, где какой мешок должен стоять.