Обрученные с Югом - Конрой Пэт. Страница 5
Но 16 июня 1969 года, проезжая два коротких квартала между универмагом Берлина и церковью Святого Иоанна Крестителя, я думал о себе как о прирожденном неудачнике, который в свои восемнадцать лет ни разу не был на свидании, не танцевал с девушкой, не имел друга, не получал оценку А. [8] Не удалось мне также забыть то мгновение, когда я увидел своего беззаботного, необыкновенного брата в ванне, залитой кровью. За время, прошедшее с того дня, ни отец, ни мать, ни один психиатр, ни один священник, ни один знакомый или родственник не смогли указать мне, помеченному печатью дьявола, путь к нормальной человеческой жизни. На похоронах брата во время церковной службы я ушел в туалет, закрылся в кабинке и там, не сдерживаясь, рыдал, потому что считал эгоизмом показывать свое безутешное горе совершенно раздавленным родителям.
С этого момента для меня начался новый отсчет времени, когда земля разверзлась и поглотила меня. Оставив скорбь позади, я стал сопротивляться сумасшествию, которое рвалось в душу через самые уязвимые места, приступ за приступом сокрушало хрупкие стены моего детства. Три года я провел среди змей, которые кишели вокруг. Ни один сон не обходился без ядовитых гадов, подстерегавших меня. Под корнем кипариса свернулся водяной щитомордник, из расщепленного бревна выглядывал коралловый аспид, среди осенних листьев кралась невидимая медноголовка, а гремучая змея гремела своей трещоткой на хвосте, как бродячий музыкант, перекладывая на эту убогую музыку мою тоску, ужас, отчаяние. Доктора называли мое состояние нервным срывом, очень точный термин, на мой взгляд. Сорвавшись, я падал все глубже и глубже. Потом с помощью добрых людей стал выкарабкиваться обратно. В доказательство того, что я выздоравливаю, змеи начали покидать мои сны, и больше я никогда не страдал страхом перед этими тварями, понимая, что они тоже сыграли свою роль в моем возвращении к жизни. Но очень долго я боялся их до содрогания, их узкие тела, ядовитые жала вытесняли по ночам лицо брата, и только проснувшись, я мог вернуть образ Стива на его законное место в моем сознании. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: моя трагедия заключалась в том, что мне не удавалось восстановить образ Стива во всей цветущей, великолепной полноте, каким он был при жизни. Найдя брата мертвым, я, по сути, так и не смог извлечь его из этой жуткой ванны.
Я оставил велосипед на стоянке возле начальной школы и вошел в собор через заднюю дверь, как делал каждое утро. Об этом входе знали только свои люди — епископ, священники, монахини и алтарные служки вроде меня. Едва открыв дверь, я почувствовал особый запах, присущий католической церкви. Я прошел в комнату, где монсеньор Максвелл Сэдлер завершал ритуал облачения в пышный наряд, подобающий воскресной утренней службе. Монсеньор Макс вошел в жизнь нашей семьи задолго до того, как я появился на свет: в 1938 году он преподавал родителям в выпускном классе Епископальной ирландской школы. Он же венчал моих родителей, крестил нас со Стивом, положил облатку на мой язык во время первого причастия. Когда я участвовал в своей первой мессе, Стив тоже был алтарным служкой. После смерти Стива монсеньор не оставил своим попечением нашу семью. Когда епископ чарлстонский отказался похоронить Стива на церковной земле, монсеньор Макс — тогда еще отец Макс — преодолел все препоны церковной бюрократии и добился-таки разрешения эксгумировать тело Стивена и перенести с городского кладбища на западном берегу Эшли на освященную землю у церкви Святой Марии, где похоронены родственники матери.
В ту пору я внушал всем тревогу яростным подростковым богоборчеством, отказывался молиться и ходить в церковь. Ведь католическая церковь отвергла тело моего брата. Несчастные родители, чтобы спасти ненормального ребенка, который остался у них на руках после смерти любимого сына, передали меня в распоряжение детской психиатрии, и мной занялись врачи из психлечебниц, где вечно не хватает медицинского персонала, а педагоги скучают без дела. Монсеньор Макс не отвернулся от нас в наши черные дни. Он говорил мне, что Церковь терпеливо ждет и всегда с радостью примет меня. Сам он тоже был исполнен терпения и всегда рад принять меня.
Я смотрел, как монсеньор Макс причесывает волосы, добиваясь идеальной гладкости. Увидев меня в зеркале, он сказал:
— Лео, позвонил мой алтарный служка. Он заболел. Ты заменишь его. Надень сутану и стихарь. Твои родители уже здесь. Ты помнишь, сегодня особый день для твоей матушки — День Блума. [9]
Вот еще одна нелепость моего детства: я был единственным ребенком на Юге Америки, чья мать получила докторскую степень за совершенно нечитаемую диссертацию о религиозном символизме Джеймса Джойса в совершенно нечитаемом романе «Улисс», который я считал самой ужасной книгой всех времен и народов. 16 июня — тот самый бесконечный день, когда обиженный Леопольд Блум болтается по городу, выпивает в барах, путается со шлюхами, возвращается к своей рогатой жене Молли, и его монолог длится шестьсот страниц. Мать силой усадила меня за эту книгу, когда я был в десятом классе. Обожатели Джойса, вроде моей матери, считают 16 июня священным днем григорианского календаря. Мать рассвирепела, как фурия, когда после шести месяцев мучений, дочитав книгу, я вышвырнул ее в окно.
За считаные секунды я надел сутану со стихарем и встал рядом с блистательным, великолепным монсеньором, который, глядя в зеркало, последними штрихами доводил свой облик до совершенства. Сколько себя помню, прихожанки, глядя, как их похожий на кинозвезду кумир шествует к алтарю, вздыхали, явно сожалея, что этакая красота пропадает зря.
— С новым Днем Блума, монсеньор Макс, — сказал я. — С новым счастьем.
— Не надо смеяться над матушкой, Лео. «Улисс» — ее слабость. Джеймс Джойс — величайшая любовь ее жизни. Я имею в виду литературу.
— Я все же нахожу это ненормальным.
— Человек должен прощать ближним их слабости.
— Я простил бы, если бы она не называла меня Леопольдом Блумом. А Стивена — Дедалусом. [10] По-моему, это уж чересчур. Вы читали «Улисса»?
— Что ты! Нет, конечно. Он ярый противник католицизма. Лично мне ближе Честертон. [11]
Сопровождая монсеньора к главному алтарю, я, как всегда, преисполнился гордости. В первом ряду заметил родителей, они перебирали четки. Отец улыбнулся и подмигнул мне правым глазом, чтобы матушка не видела. Она терпеть не могла шалостей в церкви. Отправляясь туда, мать надевала особое выражение лица, и можно было подумать, что каждый раз, когда она садится на церковную скамью, у нее перед глазами свершается распятие с крестными муками.
Повернувшись к немногочисленной публике, где преобладали прихожане не моложе восьмидесяти, монсеньор начал мессу во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Первые же слова, произнесенные его звучным голосом, омыли меня, как горный поток, и избавили от груза детства, от бремени воспоминаний.
Я прошел за монсеньором в алтарь и отдал себя во власть древнего сакрального ритма церковной службы. Священник требовал воды — я подавал ему воду. Ему нужно было перед свершением таинства омыть руки — я окроплял их из сосуда. Он требовал вина — и я протягивал ему сияющий золотом потир. [12] В момент освящения Святых Даров, [13] когда вино обращается в кровь Христову, а хлеб — в плоть Его, я торжествовал победу над смертью, которая вот уже две тысячи лет свершается на христианских алтарях. Открыв рот, чтобы принять кусочек пресного хлеба из пальцев священника, я почувствовал, что языком прикасаюсь к Господу, нёбом я ощутил вкус Его плоти, Его кровь смешивалась с моей. Я возвращался к Нему после многолетнего горького отступничества, после того, как Он похитил у меня брата, навсегда забрав из нашей детской и убив в ванной.