Не уходи - Мадзантини Маргарет. Страница 35
— Не оставляй меня.
Я глажу ее по щеке, но руки двигаются плохо, это не руки, это неуклюжие лапы. Она дышит мне в лицо, целует меня. У ее дыхания странный запах, это запах опилок, это запах человека, которого недавно тошнило. Я удерживаю ее, удерживаю подальше от себя и ее запах, от которого меня тоже начинает подташнивать.
— Скажи, что ты меня любишь.
— Ну перестань же.
Но она уже совсем не владеет собой.
— Не перестану, не перестану…
Она ерзает на стуле, всхлипывает. Чьи-то шаги звучат по винтовой лестнице. Какой-то парнишка исчезает за дверью уборной, за плечами у него студенческий рюкзачок. Италия поворачивается в его сторону, вроде бы она немного успокоилась. Я беру ее за руку:
— Мне надо сказать тебе одну вещь.
Она смотрит на меня, лоб ее бледен как мел.
— Моя жена… моей жене нездоровится.
— И что же с ней такое?
Скажи же ей, Тимотео, скажи ей сейчас все, выговори ей все это прямо в ее несвежий рот, в котором затаилась ее бедность. Скажи ей, что ты ожидаешь законного ребенка, наследника твоей бесполезной и однообразной жизни. Скажи Италии, что ей придется делать аборт и сейчас для этого самое время, именно сейчас, когда она внушает тебе страх, когда ты думаешь: ну что за мать может выйти из женщины, способной впадать в такое отчаяние?
— Я не знаю… — говорю я и отодвигаюсь от нее всем туловищем, всей моей низостью.
— Ты доктор — и ты не знаешь, что с твоей женой?
Паренек вышел из уборной, мы смотрим, как он проходит мимо, он тоже смотрит на нас. У него темные глаза, едва пробивающаяся бородка. Он проходит мимо аквариума и исчезает на витой лестнице.
— Мне надо в туалет, — говорит Италия.
Пошатываясь, она делает несколько шагов по изразцам пола, потом вдруг разбегается — и с силой врезается в стену головой. Я поднимаюсь с места и подхожу к ней.
— Что ты делаешь?
Она смеется и стряхивает мои руки со своих плеч; этот смех пугает меня куда больше плача.
— Мне время от времени нужна хорошая встряска.
Мы возвращаемся на улицу, медленно куда-то идем.
— Как у тебя голова, не болит?
Она плохо меня слушает, сосредоточенно разглядывает людей вокруг.
— Взять тебе такси?
Нет, такси ей не нужно. Она садится на автобус — на первый подошедший автобус.
Я шагаю к клинике. И думаю при этом исключительно о себе. Обойтись с нею так сухо мне было нетрудно. Но сейчас, пока я оперирую больных, пока копаюсь в чьей-то брюшине, разговор с нею тяготеет надо мной как начало больших неприятностей. Я уже вижу, как она стучится в дверь моего дома — под видом торгового агента или одной из тех непонятных фигур, которые болтаются по кондоминиумам, ускользая от бдительных взоров портье. У нее угрюмый взгляд, она нажимает на кнопку звонка и дрожит, но потом глаза ее оживляются — она видит Эльзу и просит ее впустить. Эльза заспанна, на ее плечи накинут любимый ночной халат из шелка, голое и теплое тело закутано в тонкий шифон. Рядом с Эльзой Италия такая маленькая, ручьи пота текут у нее из подмышек, она вспотела в автобусе, она перед этим всю ночь потела, крутясь на своей койке. Она смотрит на наш дом, на книги, на фотографии, на тугие груди Эльзы, все еще темные от солнца. Думает о двух своих пустых луковицах, свисающих ей на ребра, и о сердце, которое бьется там, ниже. На ней смешная юбка с поясом из эластика, постоянно соскальзывающим на бедра. Эльза ей улыбается. Она ведь у нас солидарна со всеми созданиями своего пола, даже с самыми простенькими, она у нас женщина эмансипированная, снисходительность представляется ей непременным долгом. Италия не такая, у нее ребенок во чреве, под этой юбкой, купленной на базарной распродаже, и ей не с чего быть снисходительной. Вот Эльза оборачивается: «Ну, детка, так что тебе нужно?» (девушек простого сословия она обычно величает на «ты»). Италия плохо себя чувствует, у нее головокружение, она не выспалась, она не успела поесть. «Ничего», — говорит она и идет обратно к двери. Потом взгляд ее падает на белый конверт у входной двери — из клиники только что прислали распечатку эхограммы…
Между первой и второй операцией я успеваю позвонить Эльзе.
— Как ты там?
— У меня все великолепно.
— Ты сегодня из дома не выйдешь?
— Выйду позже, я сейчас тут перематываю одно интервью…
— Не смей никому открывать.
— А кому я могу открыть?
— Мало ли кому, непременно спрашивай, кто это.
Пауза, потом в трубке раздается хохот, — я живо воображаю ее щеки и всегдашние эти ямочки, которые образуются на них от смеха.
— Отцовство странно на тебя подействовало: ты говоришь точь-в-точь, как говорила моя бабушка.
Тут я и сам смеюсь, о, я понимаю, как я смешон. Мой дом в полном порядке, моя жена — женщина сильная… да-да, она высокая, и она сильная.
Вечером я выглядываю из окна. Я нахожусь в спальне, я отодвигаю шторы и придирчиво смотрю, что делается на улице, за рядами деревьев, — сначала справа, потом слева, там, где помигивают огни светофора. Там ничего подозрительного не видно, только какой-то автомобиль проезжает мимо, неизвестный автомобиль, везущий домой неизвестно кого. Взглядом я ищу ее. И сам не знаю почему — то ли потому, что она мне нужна, то ли потому, что боюсь, как бы она не затаилась там, внизу, и не стала за нами следить. Я смотрю на крыши, на антенны, на купола церквей в том направлении, где ее дом, за ту аллею, населенную ночными силуэтами, мелькающими в свете фар. До самого бара, где мы появлялись много раз… кто знает, открыт ли он еще в эту пору. Такая громада всего нас разделяет — бесчисленные стены домов, множество человеческих фигур, свернувшихся во сне на своих кроватях. Как хорошо, что все именно так и я могу перевести дыхание.
Не грусти, Италия, жизнь — она такая. Высокие мгновения полной близости — а потом порывы ледяного ветра. И если ты сейчас страдаешь там, в своей хижине, за последним гребнем цемента, твоя боль на этом расстоянии мне неведома, и больше того, она мне чужда. И что за важность, если ты забеременела от каких-то шальных моих брызг? В эту ночь ты, со всем твоим багажом, остаешься в одиночестве под станционным навесом, твой поезд уходит, ты его упустила.
— Ты решил сегодня не ложиться?
Я падаю на постель рядом с твоей матерью — она перед сном приняла душ, и волосы ее влажны. Она занята чтением. Я устраиваюсь на своей половине и тут же чувствую, как ее пальцы скребут по моей пижаме.
— Каким-то он будет…
Я чуть-чуть поворачиваю голову.
— …наш ребенок. Никак не могу его представить.
— Он отменным красавцем будет, весь в маму.
— А может, это будет девочка, — она откладывает книжку, — да еще и некрасивая, вроде тебя.
Эльза придвигается ближе, ее влажные волосы касаются моего лица.
— Вчера ночью мне приснилось, что он безногий… Представляешь, он рождается, а ног у него нет!
— На следующей эхограмме у него уже и ноги будут, ты не сомневайся.
Она передвигается на свою половину и снова принимается за чтение.
— Тебе свет не помешает?
— Нет, со светом даже уютнее.
И я лежу, закутав глаза простыней, через которую чуть-чуть проникает желтоватый полумрак. Сплю я не по-настоящему, а только дремлю, успокоенный этим неярким сиянием, тихим дыханием Эльзы, лежащей рядом. То и другое шепчет мне, что жизнь и дальше пойдет таким вот образом, полегоньку, попахивая дорогим шампунем. Но потом в сонных моих то ли мыслях, то ли образах передо мною вырисовывается ребенок, лишенный ног. Тем временем Эльза погасила свет. Я тоже вроде бы засыпаю, но как-то неглубоко — и вдруг отчетливо слышу, как твоя мать кричит: «Негодяй, отдай мне его ноги! Отдай сейчас же!» И тогда в синей и вязкой воде ночи во мне всплывает ужасная мысль. Я представляю себе, что иду туда, в прихожую, роюсь в своей докторской сумке, достаю скальпель и отрезаю себе мужское хозяйство. Потом открываю окно и швыряю все это вниз, на тротуар, может, кошкам, а может, и Италии — если только она там. Вот, Крапива, держи, это отец твоего ребенка. И тут я сжимаю ноги, сжимаю изо всех сил — и просыпаюсь. Какой это ужас, Анджела, когда жизнь, дождавшись ночи, вгрызается в тебя.