Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 10
— Доброты и кротости неописуемой, видимо, был человек, — покачал головой Голембиовский.
— Ага, — иронично поддакнул Ригер, прожевав апельсиновую дольку, — а вот свидетельство Дмитрия Завилишина: «В двадцатых годах Грибоедов был всё ещё человек, принесший из военной жизни репутацию отчаянного повесы, дурачества которого были темою множества анекдотов, а из петербургской жизни — славу отъявленного и счастливого волокиты, наполнявшего столицу рассказами о своих любовных похождениях, гонявшегося даже и за чужими женами, за что его с такою горечью и настойчивостью упрекал в глаза покойный Каховский…»
Он же, Завилишин, свидетельствует: «Горе от ума» было тогда принято не в том значении, какое придают этому произведению в настоящее время. Оно сделалось популярно, как было популярно тогда всякое осмеяние чего бы то ни было, что было очень на руку всеобщему либеральному направлению как богатое собрание сатир и эпиграмм, дававшее всем возможность задевать разных лиц безответственно, высказывая чужими словами то, чего не решился бы никто высказать как собственное суждение, не рискуя поплатиться за это. И надо признаться, что число людей, радовавшихся появлению комедии для употребления её в смысле приложения сатиры к известным лицам, было несравненно больше, чем видевших в ней какой-либо гражданский подвиг, да едва ли такие и были…» А вот свидетельствует сослуживец Грибоедова Владимир Андреев: «Что Грибоедов был человек желчный, неуживчивый — это правда, он худо ладил с тогдашним строем жизни и относился к нему саркастически…»
— Мне кажется, — осторожно вмешался, цедя коньяк, Верейский — наибольшего доверия заслуживают воспоминания Николая Муравьева-Карского. Он — участник войны 1812 года, потом служил на Кавказе, участвовал в русско-персидской и русско-турецкой войнах. В составе чрезвычайного посольства Ермолова был в Персии, совершал военно-дипломатические поездки в Хиву и Бухару, в Египет и Турцию. В 1854–1856 годах — наместник на Кавказе и главнокомандующий Отдельным Кавказским корпусом, а за взятие крепости Карс получил титул Карский. С Грибоедовым был знаком на протяжении десяти лет, и, что важно, имел возможность видеть Грибоедова в те минуты, когда тот становился собой…
— И что мы можем оттуда почерпнуть?
— Его взгляды на Грибоедова менялись. Вначале — «Человек весьма умный и начитанный, но мне он показался слишком занят собой». «Грибоедов отличался глупейшей лестью и враками». Потом — «Человек сей очень умен и имеет большие познания». «Пришёл ко мне обедать Грибоедов; после обеда мы сели заниматься и просидели до половины одиннадцатого часа: я учил его по-турецки, а он меня по-персидски. Успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг, поражают…» Дальше Грибоедов огорчает его. «Был день происшествий, — пишет он, — Воейков сказал мне, что накануне Грибоедов изъяснялся насмешливо насчет наших занятий в восточных языках, понося мои способности и возвышая свои самыми невыгодными выражениями на мой счет. Меня сие крепко огорчило». Это понятно — зачем смеяться над тем, чьей помощью пользуешься? Далее Муравьев свидетельствует: «Я не имел с Грибоедовым никогда дружбы; причины сему были разные. Поединок, который он имел с Якубовичем в 1818 году, на коем я был свидетелем со стороны последнего, склонность сего человека к злословию и неуместным шуткам, иногда даже оскорбительным, самонадеянность и известные мне прежние поступки его совершенно отклонили меня от него, и я до сих пор остался о нём мыслей весьма невыгодных насчет его нравственности и нрава». Но после того как Грибоедов получил в Петербурге место генерального консула в Персии, Муравьев пишет: «Правда, что на сие место государь не мог сделать лучшего назначения; ибо Грибоедов, живши долгое время в Персии, знал и хорошо обучился персидскому языку, был боек, умён, ловок и смел, как должно, в обхождении с азиатами. Я был весьма далек от того, чтобы к нему иметь дружбу и уважение к его добродетелям, коих я в общем смысле совсем не признавал в нём, а потому и не буду повторять сего». Далее — не столько обвинение, сколько догадка. «Приехавши из Петербурга со всею пышностью посланника при азиатском дворе, с почестями, деньгами и доверенностью главнокомандующего, Грибоедов расчёл, что ему недоставало жены для полного наслаждения своим счастьем. Но, помышляя о жене, он, кажется, не имел в виду приобретение друга, в ком мог бы уважать и ум, и достоинства, и привязанность. Казалось мне, что он только желал иметь красивое и невиннее создание подле себя для умножения своих наслаждений…» Далее — новая запись, уже после смерти Грибоедова: «Теперь должен я изложить обстоятельства смерти Грибоедова, о коей имеются различные мнения. Иные утверждают, что он сам был виною своей смерти, что он через сие происшествие, причиненное совершенным отступлением от правил, предписанных министерством, поставил нас в неприятные сношения с Персиею. Другие говорят, что он подал повод к возмущению через свое сластолюбие к женщинам. Наконец, иные ставят сему причиною слугу его Александра… Все же соглашаются с мнением, что Грибоедов был не на своем месте, и сие последнее мнение, кажется, частью основано на мнении Паскевича. Я же был совершенно противного мнения. Не заблуждаясь насчет выхваленных многими добродетелей и правил Грибоедова, коих я никогда не находил привлекательными, я отдавал всегда полную справедливость его способностям и остаюсь уверенным, что Грибоедов в Персии был совершенно на своем месте, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места». На мой взгляд, этот человек объективен.
— Постойте, есть на Александре Сергеевиче и ещё добродетели! — вклинился в разговор адвокат Бога, — он через родственника своего, Паскевича, пытался облегчить участь дружков-декабристов. Луковку-то подал!
Верейский знал об этом, но привёл другой довод:
— Зато, по рассказу Н. Шимановского, когда приехали арестовывать Грибоедова после 14 декабря, «тут встретило наших людей приказание Ермолова: «елико возможно скорее сжечь все бумаги Грибоедова, оставив лишь толстую тетрадь — «Горе от ума». Камердинер его Алексаша хорошо знал бумаги своего господина, и не более как в полчаса все сожгли на кухне Козловского, а чемоданы поставили на прежнее место в арбу. Так совершилось это важное для Грибоедова событие, и потому-то он нам на прощание с такой уверенностью говорил: «Я к вам возвращусь». Сего, конечно, не случилось, если бы бумаги его уцелели. Да, это дело прошлое, но нужно бы Грибоедову это помнить и быть благодарным. Но не так вышло, а совершенно противное…»
Ригер снова подал язвительный голос.
— Это тем удивительнее, что Андрей Жандр, ближайший друг Грибоедова, на вопрос о подлинной степени участия Грибоедова в заговоре 14 декабря, ответил: «Да какая степень? Полная. Если он и говорил о ста человеках прапорщиков, которые восхотели изменить Россию, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне» Жандр продолжает: «Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно «очаровывать». Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, — заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, — призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой — с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось, комедия была разыграна превосходно. Ничего не нашли, курьер взял Грибоедова и поскакал…» Сиречь, если бы не помощь Ермолова, которого Грибоедов отблагодарил только сплетнями да руганью за глаза, головы бы ему не сносить.
— Господа, господа, — перебил Голембиовский, — Бога ради, спокойнее, без гнева и пристрастья, сохраняйте объективность.
Ригер умолк.