Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 11
— Сам Жандр да и Бегичев, друзья Грибоедова, мне показались странными людьми, — осторожно проронил Верейский, — Жандр уже в преклонные годы рассказывал: «В Брест-Литовске был какой-то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба ещё не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он остановить русского офицера, да который ещё состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, но когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, родной «Камаринский»… Можете судить, какой это произвело эффект между святыми отцами…» И это старика-Жандра не коробит, но смешит. Одновременно по этому эпизоду можно сделать вывод о вере самого Грибоедова. Жандр же упомянул, что Грибоедов был очень суеверен. Это подтверждается и словами Д. Харламовой: «Лихорадка не покинула его до свадьбы, даже под венцом она трепала его, так что он даже обронил обручальное кольцо и сказал потом: «C'est de mauvaise augure.»[7]
— Что ещё?
— 7 апреля 1829 г. Вяземский писал Дмитриеву: «Я был сильно поражен ужасным жребием несчастного Грибоедова. Давно ли видел я его в Петербурге блестящим счастливцем, на возвышении государственных удач. Как судьба играет нами, и как люто иногда! Я так себе живо представляю пылкого Грибоедова, защищающегося от исступленных убийц, изнемогающего под их ударами. И тут есть что-то похожее на сказочный бред, ужасный и отяготительный…» Дмитриев ответил: «Участь Грибоедова может поразить каждого, кто мыслит и чувствует. Как он восхищался ясностью персидского неба, роскошью персидской поэзии! и вот какое нашел там гостеприимство! и какое даже в земляках своих оставил впечатление. Может быть, два-три почтут память его искренним вздохом, а десяток скажет, что ему горе не от ума, а от умничанья.…»
— Да, — тяжело проронил Голембиовский, — этот не ангел. Ну а пьеса-то? Ведь всё-таки талант…
— Кстати, Блок удивлялся, — отметил Верейский, — «как поразительно случайна эта комедия, родилась она в какой-то сказочной обстановке: среди совсем незначительных грибоедовских пьесок, в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской желчью и злостью в душе…» А вот Пушкин в приватной переписке с Вяземским признаётся: «Читал я Чацкого — много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умён…» В переписке с Одоевским, предназначенной для передачи Грибоедову, Пушкин высказывается мягче. «Все, что говорит Чацкий — очень умно. Но кому говорит он всё это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми…» Тут, конечно, стоит задать вопрос, а так ли умён драматург, который этого не понимает?
— Такой талант — чумная бацилла, ведь сколькие воспринимали его образы всерьёз, сколько подражаний нелепому образу Чацкого, а уж сколько бездельников породило его знаменитое «служить бы рад, прислуживаться тошно…» А что мешало — не прислуживаться? — развёл руками Ригер., — А Скалозуб? Этот дюжий глупец — единственный представитель победителей в войне двенадцатого года…
— Ладно, довольно, время позднее… Выносим вердикт, — Муромов посмотрел на Голембиовского.
— На театре пусть бы ставили, но из школьной программы — я бы вымарал, — покачал головой старик. — На неокрепшие детские мозги вываливать столько злобы да дурного сарказма, выдаваемого за ум, — не годится… «Donec corrigatur»[8]
Глава 4. «Умный, честный и благородный…»
«Святость — максимализм морали». Георг Гегель.
— Господа, — робко предложил в конце заседания Верейский, — а давайте пропустим «наше всё» без рассмотрения, у меня конференция на следующей неделе, аспиранты и сессия у заочников, а мемуаров о «нашем всём» — и за неделю не прочесть. Как следует из замечания нашего судьи, такое обилие воспоминаний — уже показатель душевности и ума, и доказывать, что Пушкин достоин быть в литературе — просто дурная потеря времени…
Никто не оспорил его, основоположника решили не рассматривать, но следующая персоналия вызвала оживлённые дебаты. Верейский предложил было Кондратия Рылеева, но Ригер и Муромов содрогнулись, «тоже мне литератор», пробормотал Голембиовский, и тема была закрыта. Ригер предложил Баратынского, остальные вяло переглянулись. Языков показался не слишком-то значительной величиной Муромову, и тогда Голембиовским было решено обсудить творения и личность Николая Гоголя. Ригер почесал за ухом и сказал, что не может хулить автора «Шинели»: когда-то он над ней прорыдал полночи, но его призвали к порядку.
— Так мы должны разгадать знаменитую «загадку Гоголя»? — полюбопытствовал Марк Юрьевич.
— «Ставьте перед собой реальные цели…», Маркуша, — прокаркал Голембиовский слоган известной рекламы, — дай Бог разглядеть душу, остальное — не наше дело.
Они расстались до пятницы.
…Голембиовский только махнул рукой, когда в следующий раз на столе снова появились банка растворимого кофе, бутылка вина, ватрушки и пирожные из кафе «Колосок», славящиеся на весь город. Все расселись по уже привычным местам. Ригер предложил погасить свет, зажечь свечи и облачиться в алые мантии, но на него цыкнул Голембиовский. Верейский, убивший на творца «Мёртвых душ» две ночи, начал:
— Розанов говорил, что все писатели русские «как на ладони», но Гоголь, о котором собраны все мельчайшие факты жизни и изданы обширные воспоминания, остаётся совершенно тёмен. «Факты — все видны, суть фактов — темна. Нет ключа к разгадке Гоголя. В нём замечательно не одно то, что его не понимают, но и то ещё, что все чувствуют в нём присутствие этого необъяснимого…» — Верейский пролистал свои записи, — что до мемуаров… Странность тут подлинно есть, особенно по контрасту с Грибоедовым. Все воспоминания, а их огромное количество, исчерпываются четырьмя темами: как выглядел Гоголь, как он читал свои произведения, что он сказал и куда ездил. Тургенев, Щепкин, Панаев, Анненков и Лев Арнольди описывают его внешность, Александр Толченов в «Воспоминаниях провинциального актера» говорит о его актерском таланте: «Перенять манеру чтения Гоголя, подражать ему, — было невозможно…» Погодин тоже рассказывает о знаменитом чтении Гоголем «Женитьбы»: «Это был верх удивительного совершенства. Прекрасно читал Щепкин, прекрасно читают Садовский, Писемский, Островский, но Гоголю все они должны уступить». Далее снова Толченов. «Веселость Гоголя была заразительна, но всегда покойна, тиха, ровна и немногоречива. Мне не привелось подметить в Гоголе ни одной эксцентрической выходки, ничего такого, что подавляло бы, стесняло собеседника, в чём проглядывало бы сознание превосходства над окружающими; не замечалось в нём также ни малейшей тени самообожания, авторитетности. Но новых лиц, новых знакомств он, действительно, как-то дичился…» Панаев свидетельствует, что Гоголь был «чрезвычайно нервным человеком, имел склонность отрешаться от всего окружающего… Был домоседом и знакомых посещал изредка. С прислугою обращался вежливо, почти никогда не сердился на неё, а своего хохла-лакея ценил чрезвычайно высоко». Но Аксаковы повествуют о странных перепадах его настроения и эксцентричности. Дальнейшие воспоминания — это рассказы не о нём, но о впечатлениях от него.
Он и вправду кажется бесплотным призраком, материализовавшимся в туманных фантасмагориях Петербурга: кроме дат выхода книг, нет биографии, нет связей с женщинами, нет внешних событий, только книги и путешествия. Поэтому придётся не столько цитировать, сколько размышлять.