Миграции - Макконахи Шарлотта. Страница 21
— И сколько? — Эннис мне потворствует, но делает это ласково, так что я улыбаюсь.
— Тысяча лет.
У него то же выражение лица, что и у меня. Да и как можно иначе? Кто сделал это невероятное открытие? Кто-то, подобный моему мужу, посвятивший всю свою жизнь поиску ответов на вопросы, которые для других совершенно неподъемны.
— Вот этот океан, который сейчас швыряет нас туда-сюда, — говорю я. — Шестьдесят миллионов лет назад его здесь не было, но потом суша подвинулась, освободила ему место, и теперь он хулиган почище других. Упрямец тоже. Последнее уже не из книги. Это мне Самуэль сказал. — С последними словами я позволяю глазам закрыться. — Мы на самом деле совсем его не знаем, не знаем, что он хранит в глубинах. Наша планета — единственная, на которой есть океаны. Во всей известной нам Вселенной лишь мы оказались в самом подходящем для них месте: не слишком жарко, не слишком холодно, именно поэтому мы и живы: океан производит кислород, которым мы дышим. Если подумать, вообще чудо, что мы здесь оказались.
— Родители учили тебя рассказывать сказки? — спрашивает Эннис, и я вздрагиваю.
— Я… Да. Мама учила.
— И что она думает о том, что ты здесь?
— Она не знает.
— А отец?
— Тоже. Он вообще мало что знает. Удивлюсь, если ему известно мое имя.
Молчание. Завывает ветер.
— У тебя есть дети? — спрашивает Эннис.
Я качаю головой.
— Ты молодая. Еще успеется.
— Никогда их не хотела. Мы по этому поводу много лет препирались.
— А теперь?
Я думаю долго. Правда слишком мучительна, чтобы ее высказать.
— Ты хорошо знаешь океан, Эннис? — спрашиваю я вместо этого.
Он безучастно хмыкает, глаза его закрываются.
— Я немножко знаю, — говорю я. — Любила его всю свою жизнь. Никогда не могла узнать его достаточно близко, достаточно глубоко. Родилась не в том теле.
В нем что-то сдвигается, я это замечаю. Чувствую по тому, как потрескивает воздух. Началась разморозка.
Нас качает взад-вперед, за птиц я больше не переживаю — может, потому что шторм затихает, а может, потому что есть с кем говорить. Найл всегда хотел, чтобы я изучала то, что люблю, чтобы постигла их так же, как постиг он, вот так — в виде фактов. Но мне всегда было достаточно постигнуть их другим образом, просто знать, каково прикасаться к ним, каковы они на ощупь.
— Есть одно место, — произносит Эннис, медленно, как произносит все слова. — Далеко от суши. В Тихом океане. Называется Точка Немо.
— В честь «Двадцати тысяч лье под водой»? Он пожимает плечами.
— Самая дальняя точка в мире, дальше всякой другой от суши. — Голос его рокочет. Я рассеянно думаю: вот, наверное, каково иметь отца — если только полностью растопить его сердце. Вот что нужно в шторм каждому ребенку.
— Это место в тысячах миль от безопасности, — говорит он. — Нет другого такого же сурового и одинокого.
Я передергиваюсь.
— А ты там был?
Эннис кивает.
— И как там?
— Тихо.
Я перекатываюсь, сворачиваюсь в клубок:
— Хотелось бы туда попасть.
Может, это только мое воображение, но мне кажется, что он произносит:
— Когда-нибудь я тебя туда отвезу.
— Ладно.
Только не будет никаких путешествий после этого, не придется мне исследовать океаны. Может, поэтому я так спокойна. Жизнь моя была миграцией без конечной цели, что само по себе бессмысленно. Я снимаюсь с места без всякой причины, только чтобы двигаться, и это тысячу, миллион раз подряд разбивает мне сердце. Какое счастье наконец-то странствовать со смыслом. Я гадаю, каково оно будет — остановиться. Гадаю, куда мы все уходим потом, следует ли за нами кто-то. Подозреваю, что уходим мы в никуда, превращаемся в ничто, но единственное, что меня в этом печалит, — я больше никогда не увижу Найла. Нам, всем без исключения, отмеривается такой краткий миг, чтобы побыть вместе, — как-то это нечестно. Впрочем, миг этот бесценен, и, возможно, его достаточно, возможно, это даже и правильно, что тела наши превращаются в почву, возвращают ей свою энергию, становятся пищей для мелких подземных существ, обеспечивают грунт питательными веществами, возможно, хорошо и то, что совести нашей дано успокоиться. Эта мысль умиротворяет.
Когда я уйду туда, я ничего за собой не оставлю. Ни детей, которые сохранят мои гены. Ни произведений искусства, которые станут носить мое имя, никаких записей, никаких громких дел. Я думаю о смысле такой жизни. Тихой и настолько незначительной, что и не заметишь. Похожей на неисследованную, незримую Точку Немо.
Но я-то знаю лучше. Смысл жизни можно измерять тем, что человек дал и что оставил за собой, а можно и тем, чего он этот мир лишил.
10
Поженились мы в тот же вечер, когда поцеловались в оранжерее. Сели на велосипеды, покатили обратно в город, остановились в комиссионке — купить Найлу старомодный коричневый костюм. А мне — длинное шелковое платье бледного-бледного мягчайшего персикового цвета: его прикосновение я помню каждый миг. Найл остановился у чужого палисадника сорвать белых цветов мне в волосы и ему в бутоньерку — он знал имена всех цветов, но выбрал душистый горошек. Потом мы заехали в супермаркет Джойса за буханкой хлеба и бутылкой шампанского. Все это время он что-то бормотал в телефон, с помощью денег и связей выхлопотал нам разрешение на срочную регистрацию брака и отыскал священника, который согласился явиться в нужное место. Обычная свадебная церемония — это не для Найла Линча, уж точно.
В гавани я сбросила туфли, и мы босиком подошли к самому краю причала, на встречу с морем. Он спросил, где я хотела бы выйти замуж, и я ответила: здесь, прямо на этом месте, там, где мне когда-то рассказали историю про женщину, которая стала птицей. В тот день здесь остался кусочек моей души. И кто знает, отыщу я его теперь или потеряю еще один кусочек. Нас окутала синева, пропитав собой весь мир и нашу кожу. Пришла женщина-священник, обвенчала нас, мы даже произнесли клятвы, которые придумали тут же на месте, — клятвы, которые впоследствии сочли унизительными и со смехом переписали, — и уголком глаза я видела элегантно изогнутые шеи белых лебедей, скользивших мимо, дожидавшихся хлеба, который мы для них принесли, а еще я видела родинку возле его уха, ямочку на правой закраине его улыбки и желтые точки в темно-каштановых глазах — точки, которых раньше не замечала. Мы поблагодарили даму-священника и отослали ее прочь, чтобы посидеть, свесив ноги с причала, выпить шампанского и покормить лебедей. Те негромко трубили. Говорили мы так, ни о чем. Смеялись над собой, по очереди прикладывались к бутылке. Случались моменты необъяснимого молчания. Он держал мою руку. Солнце садилось, лебеди уплыли. Во тьме по моим щекам и его губам заструились слезы.
Это было полное безумие. И все же. С моей стороны — ни тени сомнения, ни единого вопроса, ничего, кроме ощущения неизбежности. Так было предрешено, когда-нибудь я все это испорчу, но сейчас это мое, и его, и наше. Найл видел все иначе: он считал, что я сделала выбор. Сказал: если Фрэнни Стоун сделала выбор, вселенная под нее прогнется. У Фрэнни собственные замыслы, и так было всегда; она — сила природы, а он — покорное существо, которое просто смотрит на нее и любит ее именно поэтому, любил тогда, любит сейчас. Смешно, однако. Мне-то всегда казалось, что это я следую за ним.
В нашу первую брачную ночь, когда мы смотрели на дикие просторы Атлантики, Найл сказал, что для него все так случилось потому, что я ему приснилась еще до нашей встречи.
— Не в точности ты. Это понятно. Нечто, что по ощущению было таким, как ты в ту ночь, когда мы в лаборатории трогали чайку. А потом еще раз, после того, как ты спасла тонувших мальчишек. Это казалось очень знакомым. Я тебя узнал.
— А какой я была по ощущению?
Он немного подумал и ответил:
— Чем-то из области науки.
В этом — пришлось смириться, хотя и с толикой разочарования, — заключался его цинизм. Я ошиблась. По сей день эти слова — чуть ли не самое романтическое из всего, что я от него слышала, вот только осознала я это лишь гораздо позднее.