Окрась это в черное - Коллинз Нэнси. Страница 32
– Я знаю, что это звучит глупо, – сказала она, – но как вы можете умирать? Ведь вы же и так мертвы?
– Хороший вопрос. И не такой уж дурацкий, как кажется. Многие считают вампиров – то есть нас, известных ранее как энкиду, -бессмертными. По человеческим меркам оно так и есть. Существуют вампиры, насчитывающие тысячи лет. Я ходил по этой земле с пятого века нашей эры, еще до того, как Хлодвиг принял христианского Бога. Но всякой вещи приходит свой срок – даже живому мертвецу.
Да, мертвого можно уничтожить, и вы это хорошо знаете. Нас можно убить, повредив мозг или перебив позвоночник, нас можно сжечь, или отрубить голову, или убить прикосновением солнца или серебра. Но мы невосприимчивы к массе болезней, от которых редеет человеческое стадо, старение не трогает нас после воскрешения. Да, мы иммунны ко всем болезням, кроме одной – Ennui.
– Вы хотите сказать, что умираете от скуки?
–Отвратительно, правда? Но такая судьба ждет всех вампиров, как только они накопят достаточно силы и знаний, чтобы подняться над еженощными заботами о пропитании. Что такое войны родов, как не шахматы, где играют живыми фигурами? Зачем мы вмешиваемся в дела людей, если не в поисках, чем бы себя занять? Когда аппетит удовлетворен, что нам остается? Мы столько уже потратили времени и энергии на поддержание подобия жизни, что нам претит признать истину: за всем этим нет ничего, кроме врожденной потребности продолжать существование.
И для каждого вампира наступает момент, когда бесконечные интриги, заговоры и манипуляции перестают привлекать. Когда это случается, мы начинаем исследовать свои мотивы, начинаем сомневаться, действительно ли так важны наши нужды, как мы воображали. Вот здесь нами овладевает Ennui, и мы начинаем умирать. Это случилось и со мной. Я могу проследить начало своего падения до Рима, где вы отметили меня своим ножом. Нанесенная вами рана так никогда и не зажила.
Он распахнул халат и показал на длинный неровный шрам посреди груди. Были еще десятки, если не сотни, бледных, почти незаметных шрамов на его теле – призрачные памятки прошедших боев. Соня знала, что рана, которую показывает Панглосс, нанесена почти двадцать лет назад, но она казалась свежей. И это было единственное, что выглядело неподдельно живым на теле Панглосса.
– В своей жизни мне пришлось перенести множество куда более серьезных ран. Но эта, в отличие от них, отказалась уходить. Когда я гляжу на нее, мне вспоминается, как близок я был к смерти от вашей руки – а ради чего? И я ловил себя на мыслях о смертности и о том, что я сделал за пятнадцать сотен лет на этой планете – и сделал ли хоть что-нибудь?
Я знал великих людей, людей власти и искусства. Я был при дворе Карла Великого и видел распад его империи после его смерти. Я был советником пап, епископов и кардиналов всех мастей. Я видел чуму, опустошавшую города Европы. Три раза я видел, как горел Лондон. На моих глазах рождались религии, возникали государства, падали монархи. Леонардо да Винчи, Боттичелли, Босх, Вольтер, Дефо, Мольер – все они знали меня в разных обличьях. Но все же не было по-настоящему моего влияния ни в чем, что происходило. Иногда, правда, удавалось мне расстроить брак или уничтожить дружбу. Никогда я не играл роль творца – только паразита, питающегося от жил человеческого общества.
У Панглосса так тряслась голова, что Соня всерьез опасалась, как бы она не оторвалась и не упала к нему на колени.
– Они со мной не считаются – другие Нобли. Никогда не считались. Потому что я никогда не принимал титула «барона», или «графа», или «герцога». Я называл себя «доктор». У меня хватало ума не претендовать на благородство крови. Как только ты выскажешь такую претензию, они набрасываются на тебя, как пиявки, стараясь тебя повергнуть. Не на слепой удаче удалось мне продержаться полторы тысячи лет. Еще они считают меня дураком за то, что я не питаюсь от сильных эмоций – предпочитаю мелкую ревность и интриги в артистической среде порывам ужаса концентрационных лагерей и центров перевоспитания.
Этот идиот Луксор даже имел наглость оскорбить меня при последней нашей встрече! Наверняка хотел меня спровоцировать на объявление войны родов! Трус этот Луксор, и Нюи не лучше! Соня, я так устал от этого всего – зачем мне продолжать, если остаток своих ночей придется мне возиться с обезьянами вроде Луксора? Я так устал... устал невыносимо.
– Я все равно не поняла: если вы, как говорите, потеряли интерес к этой игре – зачем вы послали за мной?
У Панглосса задрожали губы, и Соню потрясло, как он стал в эту минуту похож на Джейкоба Торна.
– Потому что я боюсь, Соня. Боюсь умирать в одиночестве. И я хочу, чтобы в этот момент вы были со мной.
Соня сама не знала, почему согласилась сопроводить Панглосса в некрополь.
В великих городах есть несколько некрополей, как и в некоторых городах, когда-то бывших великими. Все это – священная территория для Притворщиков, какой бы породы они ни были. Соня знала, что в Нью-Йорке такое место есть, хотя понятия не имела где.
– К нему можно попасть только по туннелям, смежным с туннелями подземки, – объяснил Панглосс. – Есть один вход в цоколе этого здания, и от него мы можем отправиться.
По поведению слуг Панглосса было ясно, как им не нравится мысль, что хозяин отправляется на кладбище слонов. Они возбужденно переговаривались, настороженно разглядывая Соню. Она никогда не любила ренфилдов. У них было свое назначение, но Соня не понимала, зачем вампирам окружать себя слугами, которые по сути – просто наркоманы. У ренфилдов было привыкание к вампирам и невозможный дар выслеживать нежить – это не говоря уже об их стремлении к самоуничтожению. Почти все они были сенситивами того или иного рода и находились в тяжелой зависимости от хозяев в том, что поддерживало в них жизнь, будь то наркотики, секс, боль или подобие здравого рассудка.
Но сейчас, когда они суетились возле умирающего хозяина, как мотыльки над гаснущим пламенем, Соня начала понимать. Вампиры все свое существование только берут у других – будь то кровь или парапсихическая энергия живых. Им были нужны другие, а ренфилды давали им возможность ощущать, каково это – быть нужным.
– Умоляю вас, хозяин, пересмотрите свое решение, – шептал ренфилд, который встречал Соню и Дзена у лифта, и голос его был полон слез.
– Нечего откладывать, – ответил Панглосс, с трудом вставая из кресла. – Я слишком далеко уже зашел, чтобы возвращаться.
Он попытался шагнуть вперед и чуть не упал. Соня протянула руку и поддержала его за локоть.
– Хозяин, но что будет с нами? Как будем мы без вас?
– Вы будете жить в этом мире по своему усмотрению, так же свободно, как и прежде, – вздохнул Панглосс. – Соня, нам пора.
В здании находились два подвала. В первом было чисто и светло, стояли мусорные баки и платные стиральные машины для жильцов. Во втором – темно и сыро, воняло застарелой плесенью и крысиной мочой. Спуститься туда можно было только на специальном лифте из пентхауза.
Соня придерживала Панглосса за локоть, помогая идти среди груд плесневеющих газет и паровых труб прошлого столетия. Он показал на узкую и низкую железную дверь. Странные руны были вырезаны на ней, головоломным шрифтом языка Притворщиков. Из кармана халата Панглосс вынул ключ и протянул Соне.
Она вставила его в скважину и повернула. Дверь отворилась со скрипом, и сброшенной паутины хватило бы на снасти приличной шхуны. Пахнуло слежавшейся землей и стоячей водой; вдали слышался рокот подземки. Длинные неухоженные ногти Панглосса вонзились Соне в кожу, но она ничего не сказала.
Туннель выводил из подвала дома Панглосса в лабиринты городских коммуникаций. Этот очень древний туннель был укреплен сгнившими бревнами и облицован огромными глыбами природного камня. Соня вспомнила о том, как закладывался фундамент Бруклинского моста – в сотнях футов под водой, в примитивных кессонах. Тем, кто прокладывал эти туннели, такие условия показались бы райскими.