Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 118
Расследование показало, что всю зимовку Осокин действительно безвыездно находился на Четырёхстолбовом и в августе того года оказаться в Ленинграде никак не мог. Так что навязчивая идея Филатова возникла из-за случайного внешнего сходства двух людей.
Сильно избитый, еле ворочающий в разбитом рту языком, Осокин не отрицал сказанного, утверждая, однако, что Филатов своим воспалённым воображением придал его словам совсем другой смысл. В это утверждение никто не поверил, и общественное мнение явно склонилось на сторону Филатова, ибо всякие намёки на легкомыслие оставленных дома жён полярники воспринимают крайне болезненно. Конечно, решило общественное мнение, Филатов переборщил, но любой другой на его месте тоже бы не сдержался.
Семёнов всё-таки хотел влепить по строгачу обоим, но Филатов уже видел, что расследование явно произвело на начальника впечатление, и весело предложил:
— Сергей Николаевич, давайте меняться: мордобой на мордобой. Помните, на Востоке вы приложились к моей физиономии?
— Хитёр ты, Веня. Тогда было за дело.
— Ну, Осокин тоже получил не за красивые глаза. Так махнём, не глядя?
— Меняйся, Николаич, — посоветовал Бармин, — другого такого случая не будет. Надёжно, выгодно, удобно.
Так что гроза, собравшаяся было над головой Филатова, пронеслась стороной, и из этой истории он вышел, так сказать, без особых моральных издержек.
С Осокиным же дело обстояло по-иному. Человек он, в общем, был и не очень плохой и не очень хороший — обыкновенный. В первых не ходил, но и сильно не оступался, профессией своей владел, а если и была в нём гнильца, то глубоко запрятанная и даже на пристальный взгляд неразличимая.
Но избитый, не находивший сочувствия у прежде самых близких товарищей, Осокин обозлился. Он понимал, что отныне слух о его унижении будет тянуться за ним, как хвост за кометой, и это отравляло ему жизнь. Десять лет пройдёт, а будут помнить и рассказывать, как Филатов безнаказанно набил ему морду и потом гоголем ходил по станции!
В этой трудной ситуации у Осокина был один выход: заявить во всеуслышание, что те слова он ляпнул сгоряча, извиняется за них, но самого Филатова извинять не станет и когда-нибудь, после зимовки, с ним посчитается. Это было бы всем по-человечески понятно и даже могло вернуть Осокину если не уважение, то некоторое сочувствие: ну, сглупил парень, а теперь осознал, мало ли что с кем бывает?
Будь Осокин поумнее и дальновиднее, он так бы и поступил. Однако время шло, и, хотя о том происшествии никто не напоминал, Осокин видел в глазах товарищей скрытую насмешку и всё больше ожесточался. Свои обязанности он по-прежнему выполнял безупречно, при всех бодрился и охотно смеялся чужим шуткам, но унижения своего забыть не мог.
Груздев
Третий день я валяюсь на нарах, читаю книжки и принимаю посетителей. Я первый официально зарегистрированный на станции больной, гордость доктора и его отрада. Валя Горемыкин кормит меня блинчиками с мёдом, Филатов приходит петь под гитару, и даже сам начальник лично навещает больного, чтобы проявить чуткость и поднять его боевой дух.
В этом внимании, безусловно искреннем и трогательном, я отчётливо вижу скрытую издёвку, так как фурункул размером с Казбек, отравляющий моё существование, ухитрился вскочить на том месте, о котором в обществе не принято говорить. Лежу я либо на боку, либо на животе и вскрикиваю от малейшего неосторожного движения, что заставляет негодяев-посетителей отворачиваться и тихо умирать от смеха. Слабым от боли голосом я проклинаю их и гоню к чёртовой матери, и они, выскочив в тамбур, плачут и стонут: «Чаплина не надо!.. Райкин!» И, мерзавцы, с постными лицами спешат обратно — сочувствовать.
Наибольшее счастье, однако, мой фурункул доставляет Бармину. С важным и неприступным видом профессора, окружённого почтительной свитой, он оголяет мою спину, делает многозначительную паузу и глубокомысленно изрекает: «Они ещё не созрели-с, нужно ждать-с», и — на публику: «Мозг не задет-с, непосредственной опасности извилинам нет-с».
Этот паршивый фурункул — главная и любимая тема разговоров. Полярники как дети: размеренности, однообразия они не терпят, подавай им какую-нибудь игрушку. Ладно, пусть тешатся, не вечно же я буду беспомощен, как полено. По-настоящему переживает за меня один только Кореш: подходит, смотрит грустными, всё понимающими глазами, лижет руки и, как мне кажется, вздыхает. Он давно простил мне измену с Мишкой, принёс миску обратно и делит свою привязанность между мной и дядей Васей, хотя тот из принципа его не кормит: «Не в упряжке ходит, чего баловать!» Кореш — воспитанник, личная собственность дяди Васи, который нисколько не обескуражен тем, что пёс прилип ко мне. Особого секрета здесь нет: во-первых, я его кормлю, во-вторых, в отличие от дяди Васи, пускаю ночевать в домик, на коврик возле печки, а в-третьих, угощаю изюмом, который бабушка тайком сунула мне в мешок. Докторские витамины Кореш тоже любит, но изюм — это для него открытие, наслаждение, выше которого он ставит разве что благосклонность Белки. Конкуренции с Белкой мне не выдержать, эта развязная и довольно глупая дворняга действует на Кореша неотразимо, из-за неё он теряет голову и пускает по ветру клочья шерсти из шкуры трусоватого соперника — Махно. Я к Корешу привык, ласкаю его, но сердцем остаюсь верен Мишке. Если среди людей есть и гении и тупицы, то почему не допустить того же у зверья? Уверен, что, если бы не тот тип с ракетой, Мишка сегодня ходил бы за мной, как собака. Хотите верьте, хотите нет, но в его маленьких диких глазах явно светился ум! Мы с ним часто беседовали, Веня из ревности даже пустил слух, что я излагаю медведю принцип работы магнитного павильона. Это, конечно, ерунда. Знаете, что я ему рассказывал? Историю своей жизни. И, клянусь честью, никогда ещё не имел столь благодарного слушателя. Допускаю, известную роль играли и кусочки мяса, украденного на камбузе, но нельзя же всё вульгарно сводить к желудку.
Кореш, паршивец, услышал Белку, выскочил и забыл прикрыть дверь; из тамбура несёт холодом, а я в домике один: Дима Кузьмин, мой сосед, совершенно погряз в своей ионосфере, да и моя работа на него свалилась, и он является домой только ночевать. Приходится с воем подниматься и ковылять к двери. Дима — парень покладистый, на редкость работящий и, что для меня очень важно, неразговорчивый. На Новолазаревской я жил в одной комнате с Пуховым и с тех пор считаю молчаливость высшей добродетелью соседа. Кстати говоря, Дима, сам того не подозревая, оказал немалое влияние на мою судьбу: именно он должен был идти магнитологом и локаторщиком на Новолазаревскую, но заболел, и Семёнов удовлетворился моей скромной кандидатурой, за что всю зимовку неоднократно себя проклинал.
Этот человек для меня загадка. Целый год мы, словно частицы с одноимёнными зарядами, взаимно отталкивались; даже когда я внутренне был с ним согласен, всё равно возражал, то ли самоутверждения ради, то ли чтоб нейтрализовать рабские поддакивания Дугина. Семёнов терпеть меня не мог, рад был наконец от меня избавиться, и что же? Как ни в чём не бывало пришёл ко мне в отдел, вызвал в коридор и предложил идти в дрейф.
— Неужели все до одного магнитологи заболели? — удивился я.
— Не интересовался. Впрочем, в данном случае это не имеет значения.
— Но ведь я… — мне оставалось только пожать плечами, — очень неудобный, что ли. Плохо поддаюсь дрессировке.
Он усмехнулся.
— Не надо кокетничать, вы меня устраиваете. Если и я вас — по рукам.
Вот и всё. Почему? Неужели только потому, что полетел вместе с ним в прохудившейся посудине Крутилина? Вряд ли, Семёнов не очень-то похож на человека чрезмерно впечатлительного, таким скорее был Андрей Иванович Гаранин… Или — как это я об этом раньше не подумал — Семёнов меняется?
Так, уцепились за слово, будем думать. Семёнов — и меняется? Год назад я без колебаний сказал бы другое: скорее растает ледяной купол Антарктиды, подняв уровень Мирового океана на шестьдесят метров! А теперь не скажу, сначала подумаю.