Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 123

— Ты повару скажи, чтоб не жался, мне много чаю нужно.

— Скажу, — кивнул Семёнов. — Не скучаешь, дядя Вася?

— Скучает лодырь, которому время девать некуда, — проворчал Кирюшкин. — Ночью медведица с двумя огольцами в торосах шастала, не слышал? Ледник с мясом унюхала, ракетами отогнал.

— Ушла?

— Кто её знает, придёт, небось, если тюленя не добудет. Здоровая, метра под два с половиной, не тот несмышлёныш, которого Груздев с руки кормил. Вели ребятам карабины пристрелять, не чищено оружие, сплошная ржа. Такая зверюга шутки шутить не будет.

Семёнов чуть покраснел — вспомнил, что давно не прикасался к нагану, даже в ствол не заглядывал. За такое Георгий Степаныч шкуру бы спустил.

— Сегодня же прикажу, — пообещал он.

— И повара в одиночку к леднику не пускай, пусть дежурный или твой доктор сопровождает. — Кирюшкин засмеялся. — Ему и карабина не надо, любому зверю голову набок свернёт. Не клизмы ему ставить, а в лесоповале бригадирить, очень аккуратная комплекция. Это он на станции Восток Андрея с площадки вытащил?

— Он. Откуда знаешь?

— А оттуда. Андрей, не в пример тебе, не только в праздники отписывался. Я много чего знаю, у Андрюхи времени хватало не забывать стариков.

— Какой ты, дядь Вася, старик.

— Пятьдесят шесть, милый, полярная пенсия давно выслужена. Да, хотел я тебе сказать, насчёт моих…

— Недоволен?

— Почему недоволен? Работящие, железо понимают, с дизелем на «ты». Пацаны стоящие — если каждый врозь.

— А вместе?

— Помнишь, Степаныч говорил: «Двум медведям в одной берлоге не ужиться»? Не любят они друг друга. Не то, чтобы лаются, не было такого, а взгляды подмечал — косые. Причина есть?

— Наверное, есть, только и я не всё знаю.

— Уж не ты ли причина?

— Почему так думаешь?

— А потому. Как ты Женьке поулыбаешься, Вениамин злой на весь свет ходит. Ласка не деньги, ты уж её не экономь, с собой не возьмёшь и по завещанию не оставишь.

— По заказу не улыбаешься, дядя Вася. А вообще как они?

— Правду?

— Правду.

— Механик Евгений покрепче, кроме как на дело мозги не тратит. Звёзд с неба не хватает, но малый упорный. А у Вениамина полёт повыше, он не только в дизеле — в жизни копается. Скажу тебе так: в ученики, пожалуй, взял бы первого, в зятья — второго.

— А в дрейф?

— И того и другого, — без раздумья ответил Кирюшкин. — В горячем деле обоих проверил?

— Я ж тебе рассказывал.

— А ты повтори.

— Обоих.

— Ну?

— Женька без раздумий за мной в пропасть прыгнет.

— Откуда знаешь?

— Он меня с того света вытащил, в пургу. Кровью харкал, месяц потом с воспалением лёгких лежал, а вытащил. И второй раз, когда Льдину с Беловым искали и я в стропе запутался. Пусть звёзд с неба не хватает, зато верю ему, как брату.

— Это хорошо, если веришь. Евгений не заикался мне про те случаи, скромный, тоже хорошо. А Вениамин?

Семёнов вздохнул.

— Устал я от него, намаялся за две зимовки.

— И позвал на третью? Не лукавь.

— Никогда не знаешь, чего от него ждать. По теории Степаныча Филатов гарантирован от простуды, кровь — что твой кипяток! Ни одной зимовки без драки.

— Осокину он врезал по справедливости.

— По справедливости, говоришь? — Семёнов провёл рукой по горлу. — Вот где она у меня сидит его справедливость! Если б сдержался, не дал волю рукам — и Белка была бы жива, и станция бы ходуном не ходила. Не подумал ведь об этом, смыл, как мушкетёр, оскорбление кровью — и в результате слишком высокой она оказалась, плата за справедливость!

— Она никогда не бывает высокой, — возразил Кирюшкин. — Нет такого прейскуранта, Серёга. Ты, конечно, прав, Белку не вернёшь и что станция ходуном ходит — правда, а не думаешь ли, что в конце концов всё склеится и будет покрепче, чем было?

— Вот это поворот! — Семёнов с интересом посмотрел на Кирюшкина. — Каким же образом?

— А таким. Считай, что Вениамин вскрыл нарыв — и больному полегчало. Выздоравливает больной, так-то!

Семёнов присвистнул.

— Пургу разбудишь, свистун!.. Вчера я был дежурный и таскал ему еду, как официант. Если две недели назад волком смотрел, то вчера — «спасибо, дядя Вася» и на глазах слёзы.

— Разжалобил? — усмехнулся Семёнов.

— А ты не язви. Я с ним долго говорил, он не конченый. Да погоди рукой махать, я побольше тебя и видел таких и судил! Помнишь Бугримова Петра? Хотя нет, ты его не знал, до тебя дело было. Он мне Машу простить не мог, сам на неё виды имел. Я снарядил упряжку на охоту, а он втихаря из моего карабина обойму вытащил, чтоб я зря съездил. Однако вместо оленей мишка голодный попался, только собаки и выручили. Месяц Петра на бойкоте держали, зато потом какой парень был!

— Не подбивай клинья, дядя Вася. Бугримов одному тебе мстил, а Осокин, это ты сам сказал, всему коллективу в душу плюнул.

— Согласен. И всё же подумай, поговори с ребятами и с ним самим. Нет такого подлеца, из которого нельзя было бы сделать человека. Он не весь прогнил, верхушка только чуточку занялась, это я тебе точно говорю. Мучается он, страдает, а из страдания человек может выйти либо навсегда озлобленным, либо очищенным — это не я придумал, так в жизни бывает.

Семёнов покачал головой.

— Эх, дядя Вася, очень любим мы сначала казнить, потом миловать, восхищаясь собственной сердобольностью. Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полёты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!

— Знаю, что хочешь выгнать, — кивнул Кирюшкин, — потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге — и нет человека. Был да весь вышел. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.

— Подумаю, — миролюбиво согласился Семёнов. — Ты не обижайся, дядя Вася, я ведь тоже не очень уже молодой, всякого повидал. Осокин в Арктике человек случайный, когда-то он обязательно должен был себя показать. На Льдине такой человек особенно опасен, слишком нас здесь мало, раз-два и обчёлся. Одного заразит, другого — и кончился коллектив. Так что пока останемся при своих, идёт?

Вставая, Семёнов увидел на полу листок, поднял его, улыбнулся и с выражением прочитал:

Отец-командир
Ненавидит задир.
А любит: Белова,
Бармина удалого
И помаленьку
Дугина Женьку.

— Вениамин обронил, — с лёгкой грустью сказал Кирюшкин. — Ты ничего не видел, обещаешь?

— Пусть сочиняет на здоровье, — засмеялся Семёнов, — за справедливость бороться времени меньше будет. Чего только обо мне не писали: и анонимки были, и «довожу до вашего сведения» с подписью, а вот эпиграмма впервые.

— Он не только эпиграммы, — оживился Кирюшкин. — Ты вот на него ворчишь, а он талант!

— Что ты говоришь? — деланно удивился Семёнов.

— А то, что слышишь. — Кирюшкин вытащил из-под нар чемодан, открыл его и достал листок. — Чаёвничали мы вечерком, вспомнил я остров Уединения в Карском море, где сразу после войны зимовал, про могилку заброшенную упомянул — кто-то из первых зимовщиков в ней остался, потом гляжу — забился Вениамин в угол и чего-то шепчет. Я удивился: неужто молишься, паря? А он мне — листочек: тебе, дядя Вася, на память. На, смотри.

На листке было написано: «Кирюшкину Василию Лукичу посвящаю». И далее следовали стихи:

НЕИЗВЕСТНОМУ
Арктический остров невзрачный,
Клубится туман, словно пар,
На скалах суровых и мрачных
Волнуется птичий базар.
Построили станцию люди,
Зимуют, воюют с пургой,
О солнце, о бабах тоскуют,
Мечтают вернуться домой.
О нём почему-то забыли.
Остался он здесь навсегда.
Уныло звенит на могиле
Из старой жестянки звезда.
А время надгробие точит,
Уж имя его не прочесть…
Торжественно море грохочет
В его безымянную честь.
Зачем он на Север стремился?
Учился, работал, как зверь?
Замёрз, утонул иль разбился —
Никто не ответит теперь.
На станции лают собаки
И будни бегут чередой.
Сухие полярные маки
Склонились над ржавой звездой.