Подлинная жизнь Дениса Кораблёва. Кто я? «Дениска из рассказов» или Денис Викторович Драгунский? Или - Драгунский Денис Викторович. Страница 3
Потом, как я уже сказал, у Миши Аршанского что-то случилось на его военной службе, в результате чего комнату у него отобрали, и мы переехали к бабушке на улицу Чернышевского, раньше и нынче Покровка, дом 29, квартира 20. Но поселиться там было непросто. Дело в том, что в этой квартире когда-то давно жил мой папа. Еще тогда, когда бабушка перебралась в Москву из Гомеля вместе с моим папой, которому было около десяти лет, и своим новым мужем, опереточным артистом Михаилом Рубиным. Бабушка моя была просто учрежденческая секретарша и, наверное, машинистка – у нее была пишущая машинка, и она иногда на ней что-то печатала. Именно в этой комнате родился папин брат, второй бабушкин сын, Лёня.
Бабушкина судьба – это целый роман или даже Шекспир. Тот самый Шекспир, от которого я столь легкомысленно отказался. Может быть, как раз надо было прочитать его эдак в оригинале, со словарем и что-то понять про себя, про бабушку и вообще про жизнь.
Бабушку мою звали Рита Львовна. Ее папа, Лев, или Лейба, Драгунский, был учитель и социал-демократ, известный в своем городе, в Гомеле. Организатор еврейской самообороны во время погромов.
Бабушка рассказывала мне потом, когда я был уже подростком: «Я долго не могла полюбить Чехова. Ты знаешь почему? Из-за его внешности. Его пенсне и бородка приводили меня в бешенство. Я помню, когда я была маленькой девочкой и мы прекрасно жили в нашем домике в Гомеле, примерно раз в полгода наступал ужасный вечер, когда к папе в гости приходили вот такие господа в пенсне на шнурочках и с интеллигентными козлиными бородками, а потом рано утром, а может быть, прямо ночью в дом вламывались жандармы и уводили папу в тюрьму. Сидел он там недолго, по две-три недели. Его быстро выпускали, за него кто-то заступался, может быть кто-то из родителей его учеников, но все равно какое-то время он сидел. И мы с мамой ходили в тюрьму. Я помню, – смеялась бабушка, – хоть и немножко стыдно вспоминать, что мама приносила папе целую корзинку плюшек. И пока они сидели на лавке и разговаривали, я съедала их почти все. Мама ругалась. Папа смеялся. Вообще, я была очень прожорливая, – говорила бабушка. – Меня звали «чугунная баба», потому что я была к тому же еще и толстая. Похудела потом. А в детстве – ой-ой-ой. Помню, как приходил мороженщик, приносил мороженое в каких-то кружечках, – вот не помню, из чего они были сделаны, то ли картонные, то ли не пойми какие, – и к ним полагалась маленькая костяная ложечка бесплатно. Мама просила меня: «Рита, дай мне хоть ложечку попробовать». Потому что папа хоть и был учитель, но денег у нас все равно всегда не хватало. И смешно подумать, что у мамы не было лишнего пятачка купить мороженого себе. Впрочем, не знаю, как там было на самом деле, но она мне говорила: «Рита, дай ложечку, мне тоже хочется». А я говорила: «Отойди, мама, я поем и тебе оставлю». А потом как-то так ложечка за ложечкой, вдруг оказывалось, что там на дне ничего не оставалось, хотя я честно хотела оставить маме хоть четверть, ну хоть на донышке. Мама говорила: «Эх!» А мне было стыдно, я говорила: «Ладно, в другой раз купи только себе, а мне не надо». Но в другой раз повторялось то же самое».
Когда бабушке было шестнадцать лет, она влюбилась в Юзефа, сына лавочника по соседству. Моя мама говорила (наверное, со слов бабушки, потому что иначе откуда ей было знать), что отец Юзефа по имени Фалк (по-русски Павел) был старьевщик-барахольщик (говоря по-нынешнему, торговал секонд-хендом) и что был у него такой специальный фокус (говоря по-нынешнему, ноу-хау). Дескать, этот самый Фалк ездил по местечкам и скупал разные старые лапсердаки, потом привозил их в Гомель в свою лавочку. А дальше клал во внутренние карманы или засовывал за подкладку лапсердака перевязанную бечевкой пачку резаной бумаги. Человек, какой-нибудь бедняк, пришедший разжиться ношеной одеждой, примерял этот лапсердак, охлопывал его и вдруг с трепетом ощущал, что за подкладкой спрятано что-то. Ощупывал пальцами сквозь материю, тихо, чтоб лавочник не заметил, – и понимал, что это спрятанная и забытая прежним владельцем пачка денег. И поэтому за лапсердак, которому красная цена была тридцать копеек, он немедленно и без разговоров платил рубль и бегом бежал домой. Ну и понятно, что́ он находил, засунув руку под подкладку. Однако жаловаться было невозможно, поскольку мало ли какую ерунду прежний дурак-хозяин может засунуть в карман своего лапсердака.
Когда я рассказал эту историю одной женщине, которая была дальней родственницей именно Фалка (моя двоюродная тетя со стороны дедушки Юзефа, отца моего отца), то в ответ получил возмущение и негодование. «Какая жалкая, какая пошлая клевета! – сказала она мне. – Фалк Перцовский был крупным коммерсантом. У него дома жили гувернантка-француженка и гувернантка-немка, детей учили иностранным языкам». Так что и не узнаешь, что на самом деле было правдой. Вполне возможно, что моя бабушка, обиженная на своего первого мужа, рассказывала эти небылицы. Но может быть, родственница Фалка приукрашивала его богатство и образованность. Да и какая разница теперь-то.
Бабушка, кстати говоря, еще рассказывала, что Юзеф был совершеннейший шалопай. Что он не раз, надев черные очки и взяв наган, грабил лавку собственного отца, когда тот был в отъезде. Притворяясь грабителем, Юзеф говорил измененным голосом: «Хозяйка, отчиняй кассу», – обращаясь к своей сестре, которая за этой кассой и стояла. Сестра прекрасно понимала, кто перед ней, но не устраивала скандала. Впрочем, может быть, и это тоже легенда.
Но вот в 1913-м или в самом конце 1912 года бабушкин папа социал-демократ Лейба Драгунский неожиданно развелся с бабушкиной мамой и собрался, представьте себе, в Америку. За ним увязались моя бабушка Рита и ее молодой муж Юзеф. В Америке они с Лейбой Драгунским разъехались – тот занялся своими делами, а молодые стали пытаться как-то устроиться в Америке. У них не получилось ровным счетом ничего. Но зато в Нью-Йорке родился мой папа. Бабушка говорила, что это было в Бруклине, хотя американского свидетельства о рождении у нее не было, потеряла. Было голодно, не было молока, ребенка кормили толчеными бананами. И от такой жизни ранним летом 1914 года они решили возвращаться в Россию. Но бабушкин папа, Лейба Драгунский, остался в Америке и дожил там до 1928 года, кажется, когда и помер от заражения крови после удаления зуба. Недавно я узнал, что в начале 1920-х он переводил с итальянского на идиш детские рассказы. Вот такая, можно пошутить, генетика.
Рита с Юзефом и маленьким сыном Виктором, то есть моим папой, пересекли океан в обратном направлении и через всю Европу вернулись в город Гомель – и успели, как говорила бабушка, буквально за неделю до того, как государь император объявил всеобщую мобилизацию и началась Первая мировая война. Если бы они просейчаскались хотя бы месяц или даже две недели, вполне возможно, они не смогли бы вернуться в Россию по Европе. Может быть, застряли бы где-нибудь во Франции или не знаю где. А может быть, если бы они проваландались еще месячишко-другой, то, услышав о европейской войне, и вовсе бы не стали возвращаться в Россию.
Вот тут я думаю: если бы они остались в Америке или в Европе, то получается, что меня бы и не было? Сначала мне на самом деле так казалось. Но потом, после более тщательного обдумывания ситуации, я понял, что я, конечно, все равно был бы. Или, по крайней мере, мог бы быть. Причем от тех же мамы и папы. Представим себе, что мой папа стал актером – у него была полная возможность так или иначе оказаться в России, в Советском Союзе. Как раз тогда, когда мои мама и папа познакомились – в 1944 году, – мы очень даже дружили с Америкой. Сорокалетний американский эстрадник российского происхождения вполне мог оказаться в той же самой компании Сашки Гинзбурга и познакомиться с молодой студенткой ВГИКа. Так что никуда бы я не делся. Да думаю, и вы все, друзья мои, тоже. Чуть напрягите воображение и поймите, что все равно родились бы на свет, причем от тех же самых мамы и папы.