Такое короткое лето - Вторушин Станислав Васильевич. Страница 22

— А тебе кто не дает жениться? — спросила Нина, упершись мягкими белыми руками в бока.

— Где ж я возьму такую, как ты? Сейчас таких уже не осталось.

— Что-то ты запел, как соловей, — покачала головой Нина и вышла из комнаты.

Гена провел пальцами по лицу и, тряхнув ладонью, словно сбрасывая прилипшие крошки, оперся широкими плечами на скрипнувшую спинку кресла. Мне показалось, что ему не дает покоя какая-то мысль и он хочет поделиться ею. Но он только кивнул на стоявшую около меня чайную чашку и сказал:

— Пей, а то остынет.

Затем взял в руки газету, шурша развернул ее, пробежал глазами страницу, с таким же шуршанием свернул и бросил на диван.

— Завязывать с этим надо, — отрешенно произнес он. — А куда уходить — не знаю.

Его лицо снова посерело и стало безвольным. Мне было больно смотреть на товарища. Он чувствовал себя совершенно не нужным обществу, в котором жил. Это типично русское явление. Американцы живут, как одинокие волки. Они с молоком матери впитывают святую для них истину о том, что все блага жизни человек должен создать себе сам. Для этого ему надо научиться зарабатывать деньги. Любым путем. Недаром у них существует поговорка: «Если хочешь обогнать дальнего, откуси ногу ближнему. Иначе он откусит твою и возрадуется». Если бы американскому журналисту талант Гены, он бы стал человеком с очень большими деньгами. Ему все равно в какой газете работать, о чем писать, лишь бы хорошо платили. А Гене нужно защищать добро и справедливость, отстаивать исконно российские принципы сострадания к беспомощному и любви к ближнему. В сегодняшней России такие журналисты не нужны. Отсюда и чувство полной безысходности.

Я сам несколько раз испытывал это гадкое ощущение. В душе полная пустота и никакого просвета впереди. Сидишь в квартире и знаешь, что никто не придет и не позвонит, и ты сам никуда не пойдешь и никому не позвонишь. Потому что идти и звонить просто некуда. Ты никому не нужен. В такие минуты можно свихнуться. Но у меня это было от одиночества. И тогда я спасался только работой. Садился и писал. Меня выручали мои герои. Или уезжал в глухомань, в какую-нибудь деревню Листвянку, где разговаривал с природой. Природа тоже не дает человеку свихнуться.

Гена не одинок, у него семья. Но он всю жизнь проработал в газете, которой гордился и которая гордилась им. А теперь времена изменились и Гена не может к ним приспособиться. И никогда не приспособится. Потому что для этого надо пересилить себя. А он этого не хочет. Его героями всегда были люди высокого полета — честные, искренние, трудолюбивые. Сегодня время других людей — алчных, изворотливых, продажных. Они правят страной и такие, как Гена, им мешают. Гена должен или продать свою душу, или уйти из газеты. Но даром газетчика Гену наградил Бог и поэтому душа принадлежит только ему. А уйти из газеты некуда. Отсюда потухший взгляд и опустошенность в душе.

— Старик, а не мог бы ты недели на две поехать со мной на Алтай? — спросил я. — Пожили бы в тайге, послушали природу. Может быть она что-нибудь подскажет?

— Что она подскажет? — Гена посмотрел на меня усталыми глазами.

— Наедине с природой хорошо думается… Ведь у нас были и хуже времена, а мы их пережили…

— Хуже были, но подлее не было, — сказал Гена и, кивнув на блюдо с котлетами, добавил: — Ты ешь, а то остынет.

Есть мне не хотелось, но, чтобы не обидеть Нину, я съел одну котлету.

— Ты когда домой? — спросил Гена.

— Еще не решил, но до конца недели обязательно улечу.

— Как тебе в общежитии? — При слове «общежитие» его глаза немного оживились, лицо подобрело, словно с него свалилась каменная маска.

— Обо мне там заботятся.

— Маша очень хорошая девушка. Я это понял сразу.

— Добрый, старый дружище, — сказал я. — Собери волю в кулак и выдержи. Мы доживем до лучших времен.

Больше мне его утешить было нечем. Я забрал сумку с вещами, сложил в нее чистые рубашки, поблагодарил Нину за заботу и поехал на Шоссе Энтузиастов. Едва я зашел в Машину комнату, как в дверь постучали. На пороге стояла Ольга.

— Маша передала тебе подарок, счастливчик, — сказала она, протягивая бумажный сверток, перевязанный тонкой ленточкой.

— Почему счастливчик? — спросил я.

— А разве нет? Я же по тебе вижу.

— Проходи, прорицательница, — сказал я, жестом приглашая Ольгу.

Она перешагнула порог, держа сверток в вытянутой руке.

— Что там? — я кивнул на сверток.

— Пирожное. Маша передала, чтобы ты в обед попил чаю.

Я пожалел, что пригласил Ольгу зайти. Надо было взять пирожное, поблагодарить и на этом закончить разговор. Ольга стояла в коридоре, распространяя запах острых духов, и выжидательно смотрела на меня.

— Проходи, — сказал я, забирая у нее сверток. — Попьем чаю вместе.

Мне казалось, что она откажется и уйдет. Но Ольга уверенно шагнула на кухню и сказала, словно была здесь хозяйкой:

— Ты посиди, я сейчас поставлю чай.

Она принесла из кухни две чайные чашки и положила на тарелку пирожное. Потом заварила чай, разлила его по чашкам и присела к столу. Ольга была крупноватой женщиной с немного скуластым, но приятным лицом. Смоляные волосы и такие же черные глаза придавали ей вид восточной женщины.

— Как твой братец? — спросил я. — Поймал своего чеченца?

— Поймает, куда он от него денется? — смеясь ответила Ольга и подвинула к себе сахарницу. Насыпала в чашку две ложки сахара и стала неторопливо размешивать его. Очевидно пыталась понять, куда я клоню разговор.

— А как вы оказались в Чечне? — спросил я.

— Что значит оказались? — не поняла Ольга. — Это наша земля. Там родились мой дед и прадед. И никогда она не называлась Чечней. Это была земля Терского казачьего войска.

— Но в тебе есть что-то восточное, — заметил я. — Не то цыганское, не то кавказское.

— Бабка была турчанкой. Дед перед самой революцией привез ее из Турции. Он воевал на турецком фронте.

— А почему такая вражда к чеченцам? — спросил я.

— Ты можешь представить, чтобы русский отрезал голову чеченцу и хвалился, показывая ее всем? Вот то-то и оно, что нет.

А чеченцы делают это. Они изгнали с наших родовых земель, с территории Терского казачьего войска четыреста тысяч русских.

А скольких убили, изнасиловали трудно представить даже в самом кошмарном сне. И никто не сказал им за это даже слова осуждения. — Ольга зажмурилась и тряхнула головой. На ее скулах заходили желваки, она сразу стала некрасивой. — Но мы, казаки, ничего им не простим. Чеченцы зарезали мою сестру и зятя.

— Прости, я не хотел, — сказал я и кивнул на чайную чашку: — Пей, а то остынет.

— В другой раз. — Ольга резко встала и направилась к выходу. Осторожно закрыла за собой дверь и я услышал стук ее каблуков на лестничной площадке.

Мне тоже расхотелось пить чай. Я прибрал на столе и поставил пирожное в холодильник. Забота Маши тронула: обо мне уже давно никто так не беспокоился, а пирожное не дарили вообще. Это был наивный и трогательный подарок. Маша тоже была в Чечне и у нее к чеченцам такое же отношение, как у Ольги.

Я вспомнил сюжет из теленовостей. Чеченец в маске и с пистолетом в руке, а перед ним избитый, замученный до полусмерти, худой, как заключенный Освенцима, русский мальчишка, которого Бог знает где захватили в заложники и приволокли в Чечню. Мальчишка плача и содрогаясь костлявым телом, черными запекшимися губами просил мать продать все, что у нее есть, и выкупить его из рабства. «У меня уже нет сил терпеть пытки, — выдавливал он из себя сквозь судорожные стоны. — Если не выкупишь, меня убьют». И, подтверждая это, чеченец начал перед телекамерой отстреливать мальчишке большой палец правой руки. Первая пуля только раздробила кость пальца. Черная кровь, марая ладонь, ручейком потекла на землю. Мальчишка застонал, как в предсмертной агонии. Но другой чеченец стальной хваткой сжав его руку, приподнял ее над землей, снова раздался выстрел и вторая пуля уже окончательно оторвала палец. Вместо него остались только окровавленные лохмотья. Наше телевидение, показывая эту сцену, бесстрастно фиксировало событие. Ни слова осуждения чеченцам, ни слова сочувствия русскому.