Я еще не видела мир - Коритзински Росква. Страница 10
Мама молча стоит в дверях кухни и смотрит на тебя.
— А что твой приятель? — спрашивает старший брат, ему одиннадцать.
— Ну, с которым вы вместе поехали.
Это белое пятно в твоей истории ты расписываешь красками, чтобы убедить нас или себя самого — ты же был не один, — и рассказываешь, как приятель водил. «Это он придумал взять машину с открытым верхом», — говоришь ты, глядя в окно у нас за спинами. «Он гонял вовсю, — говоришь ты, — там это разрешено». Так, что ветер гулял в волосах, которые ты теперь остриг.
Когда много лет спустя я узнаю, что в той поездке ты был с длинноногой загорелой женщиной, и не в Испании, а совсем в другом месте, и что приятель-лихач — выдумка, я спрашиваю:
— А как же красная машина?
Ты смотришь на меня непонимающе.
— А как же машина с открытым верхом?
И когда ты говоришь, что и машины не было, мне труднее всего понять не большую ложь, но эту единственную маленькую подробность, стоило ли врать из-за такой ерунды, но ты все-таки врал, и мама молча стояла в дверях, а в твоих глазах светилось чудо.
На той вечеринке ты подошел к моей маме, поднял руки и встряхнул их как-то странно, будто насыпал ей в глаза волшебный порошок; и она влюбилась в тебя.
«У него были гипнотически красивые руки», — говорила она.
Эта история — не единственная из тех, что я в детстве не понимала, но когда подросла, мне хотелось слушать о руках снова и снова. Возможно, потому что мои руки стали похожи на твои. Они узкие, пальцы то ли неровные, то ли изящные; то ли когти, то ли крылья.
В тридцать семь лет у тебя впервые случается депрессия. У тебя не может быть депрессии: ты даже слова такого не хочешь произносить. Причина того, что ты по утрам не можешь подняться с постели, в чем-то другом. Причина в чем-то другом, все в жизни всегда вызвано чем-то другим, да и сама жизнь обусловлена чем-то другим, это понятно? Что это значит? Что всё вокруг как будто понарошку, так со всеми? По утрам ты лежишь в постели и представляешь себе, как встанешь. Подойдешь к комоду, выдвинешь верхний ящик, достанешь чистое белье, оденешься. Ты так отчетливо видишь себя, свое тело, передвигающееся по комнате, что представляется совсем несложным встать, одеться и выйти на белый свет. Но ты все-таки не встаешь. И будто ты сам так решил, никто тебя не держит в постели, а значит, это не может быть депрессией. Болезнь приковывает человека к месту. Ты не прикован. Уж скорее тебе не хватает привязанности, ты будто паришь в комнате, и руки затекли.
Депрессия длится много лет, то накатывает, то отступает, временами ты бросаешь работу в центре, но всегда возвращаешься туда. Бледно-розовые стены кабинета. Кофеварка. Прыщавые юнцы с трясущимися руками и хищным взглядом. И ты, как всегда, сидишь перед ними, даешь советы, предотвращаешь рукоприкладство, утешаешь плачущих девочек-подростков и начинающих наркодилеров и думаешь: «Я же здесь, а значит, у меня нет депрессии, это мне ничего не стоит. Просто всему вокруг не хватает весомости».
Ты относишься к депрессии так же, как эти юнцы относятся к наркоте. Будто зависимость не является реальностью, а тлеющая сердцевина недуга находится где-то в другом месте, именно с ней они хотят покончить, и такое убеждение толкает их еще глубже в зависимость, мол, на самом деле зависимость — не первопричина, первопричина тлеет где-то внутри тебя, она черная, скользкая и бесформенная, ведь у всего, имеющего форму, есть название, а первопричина не может быть названа, первопричина существует раньше формы и названия, ее не ухватишь, это мрак в теле, и с этим мраком тебе не справиться. Вот и получается, что депрессия не может быть первопричиной; ты сделал выбор, ты мог бы подняться, но не делаешь этого.
Случается, однако, что в просветах между сном и бодрствованием тебя внезапно посещает чувство, что все в твоих руках.
За эту надежду на свободу ты цепляешься как за спасательный круг. Встаешь раньше обычного, чтобы уйти из дома, ни с кем не встретившись. Мои братья спят. Твоя жена спит. Ты встаешь. Ссылаешься на договоренности о встречах с местным руководством, о явках в суд; в городе полно молодых людей, катящихся по наклонной плоскости, они вот-вот окажутся на обочине. Ты работал с мамой семнадцатилетнего мальчика, который употреблял дурь и прогуливал школу. Начиналось все с травки и алкоголя, но теперь он подсел на таблетки. Во время вашей встречи плачущая мать, судорожно сжимая в руках чашку с кофе, спрашивала: «Ну как в его возрасте можно так желать смерти?» А ты думал о том, что сын жаждал не смерти, скорее, он хотел начать жить; но ты не знал, как объяснить ей это, такое не объяснишь. И все-таки весь день, пока работал с другими, увязшими в подобных проблемах, у тебя из головы не шла эта мысль: они ждут, что у них начнется жизнь. Они казались такими сонными, но за их затуманенными взглядами дрожал страх, время от времени он проступал у них на лицах, в уголках ртов или глаз.
Сможешь ли ты разбудить их?
Жить бывает больно. Сонливость — это щит от резкого света снаружи. Бодрствовать больно, но если проявишь силу и решишься посмотреть вокруг, то найдешь и много радости; вот что ты говорил, но никто не понимал, что ты имеешь в виду, а ты сам, возможно, меньше всех.
Зима. Тебе сорок семь. Ты приглашаешь одну из своих клиенток встретить Рождество с нами. Ей двадцать один год, она на пять лет младше меня, выглядит беспомощной, подобно людям, которые много пережили, но не умеют облечь свои переживания в слова. У нее есть маленькая дочь, а с двумя ее бывшими лучше дела не иметь; сейчас праздник, а идти ей некуда. За столом она молчит, ест мало. Дарит вам с мачехой красное вино, на открытке написано «С Рождеством!» и «Спасибо за все!»; вино марочное, в бутылке магнум. Клиентка улыбается, открывая брекеты; стесняется собственной гордости. Вино закупорено особым образом — деревянной штуковиной-головоломкой: большое кольцо должно пройти через узкую щелку, это виноторговая компания учудила к Рождеству — и ни у кого из нас не получается. Мы распечатываем вино в картонной упаковке.
Потом ты стоишь на лестнице. В свете фонаря над входной дверью кажется, что снежинки колышутся в воздухе на одном и том же месте. Твоя подопечная курит, а ты обхватил ее за плечи; у тебя всегда были такие большие крылья.
В первый день Рождества ты сидишь, сгорбившись, на кожаном диване, веки тяжелые, заплетающимся языком отпускаешь глупые шуточки. Мачеха бросает на тебя отчасти взволнованные, отчасти ледяные взгляды. Наша гостья забралась в кресло с ногами, неуверенно улыбается. Она и худшее переживала, с этим точно справится. Я ем торт. Чтобы компенсировать твое сомнительное поведение, все прекращают пить. А ведь ты всегда выказывал себя таким профессионалом. Без колебаний бросался в ночь, помогал людям удержаться от самоповреждения, всегда брал на себя чуть больше ответственности, чем требовалось по инструкции, но никогда не выходил за рамки служебных полномочий, твои намерения никогда не вызывали сомнений. Сейчас ты пьян в стельку, приходится помогать тебе дойти до постели. Твоя подопечная переночует на диване в гостиной. Перед тем как уйти спать, ты бормочешь извинения, мол, не думал, что настолько устал. Смотришь на нее, она — на меня. Я бросаю взгляд на фотографию над диваном, на ней мы, дети, горкой навалились друг на друга.
Ночью ты лежишь в постели.
Ты паришь под самым потолком.
Ты огонь, стремящийся пожрать весь кислород.
Ты накидываешься на еду, торопясь увидеть дно тарелки.
Ты любишь безумно, надеясь испытать всю отведенную тебе любовь.
Ты как незрячий пропойца бросаешься из одних отношений в другие, объясняясь в любви каждой последующей подруге, надеясь однажды освободиться, от чего — ты и сам не знаешь. Просто стать свободным.