Я еще не видела мир - Коритзински Росква. Страница 7
Она знала, что другой человек ее не спасет, но все равно вступала в новые отношения, надеясь на это, и когда через некоторое время несбыточность надежды становилась очевидной, предлагала расстаться («мы можем встречаться, когда захотим, отдавать друг другу лучшее, что в нас есть»), но тогда эта депрессивная, унылая фигура, которая и была ею, уже успевала отпечататься в другом человеке; она могла, поворотясь, разбить эту фигуру, стать лучезарной, и счастливой, и великолепной, но форма-то для литья по-прежнему оставалась целой и невредимой в груди другого, только и дожидаясь, чтобы ее снова заполнили. Так случается, когда, облачившись в костюм и надушившись тяжелыми духами, едешь к родителям с желанием серьезно поговорить — а ведь эти люди многажды меняли тебе подгузники и запирали тебя, несносного ребенка, в спальне; это безнадежно. Она снова наполнила стакан; возможно, она потому начинала презирать очередного любовника, что тот видел ее такой, какой она была на самом деле, и это приковывало ее к той, кем она была, а надежда когда-нибудь стать другой меркла. Ей по-прежнему приходилось работать над тем, чтобы быть красивой, работать над тем, чтобы стать свободной.
Она обхватила стакан покрепче и опорожнила его одним глотком. Мы покоряемся любви в надежде все отдать, подумала она, а в результате у нас остаются полные руки того, от чего хочешь избавиться.
Она поднялась на нетвердых ногах. Сняла открытку с холодильника и снова опустилась на стул. О поездке почти ничего, только что пишет он из Франции. Ездит по разным городам. Еще в открытке было о книге, которую он пишет (он писатель), но не уверен, что получится. Конец резко отличается от остального текста открытки: именно сейчас я чувствую себя совсем свободным, а значит, так и есть, пока я снова не почувствую себя несвободным. Я поднимаю глаза и вижу деревья. Весь день светит солнце. Я один. Я никогда не был так счастлив. Вот я тебе и пишу, ощущая эту преходящую свободу.
На этом текст кончался. Странно, последнее предложение было похоже на начало чего-то, как приоткрытая дверь, куда все же не дали заглянуть. А его слог вроде бы стал более высоко- парным, будто бывший помолодел. Она перевернула открытку картинкой к себе. Иов возвел глаза к небу.
Когда они познакомились, ее бывшему было тридцать, а ей семнадцать.
Пока они были вместе, она часто просыпалась по утрам с чувством, что готова умереть. Она три года была мачехой его маленькой дочери; они расстались, когда ей исполнилось двадцать, а девочке восемь, и она испытывала к нему такую благодарность за прожитое вместе время, такое насыщенное, так многому ее научившее. Она чувствовала себя тогда немощной, неумелым недоростком, она думала, что, должно быть, так чувствуют себя старики; не ропща, смирялась с тем, что столь многого не умеет, и в то же время не желала научиться чему-то или больше узнать. Она была так благодарна, так насыщена. Как же тогда было жить дальше? Она разорвала отношения и бросила эту маленькую семью. Она была пресыщена, но понимала, что слишком молода для этого и не может провести так всю оставшуюся жизнь. Поэтому ушла от него: хотела избавиться от уверенности в том, что смерть — в порядке вещей, хотела избавиться от ощущения пресыщенности опытом. Выдавить опыт из себя. Вернуть себе страх смерти. Но она так никогда и не избавилась от чувства, что живет сверхурочно. С того самого времени в ящике ее прикроватной тумбочки всегда лежал дневник. Она записывала в него какие-то свои мысли, какие-то ощущения не для того, чтобы их сохранить, а скорее чтобы избавиться от этого самого какого-то. Ее увлеченность письмом, столь сильная в годы взросления, постепенно ослабевала по мере того, как она теряла интерес к самой себе. Теперь ее размышления над тем, кто она такая, как и нерегулярные записи в блокноте, можно было счесть скорее дурной привычкой. А может, если назвать это занятие дурной привычкой, это послужит оправданием сосредоточенности мысли на самой себе? Ей не хватало кислорода, она хотела быть пылающим пламенем, она хотела —
Несколько недель назад она прочла роман, который произвел на нее сильное впечатление. Главный герой едва присутствует в тексте, но в то же время он вездесущ. Прежде всего это был рассказ о его друзьях, паре, потерявшей ребенка. И еще — об исторических персонажах, о невозможности любви и о том, почему люди все равно стремятся к ней. Читая, она представляла себе отдельные истории как сад с мраморными статуями: главный герой ходит среди изваяний, скрываясь за ними, как если бы он забрел в лес, разглядывая верхушки деревьев и птиц, а сам стал невидим, он не что другое, как глаз, наблюдающий за миром, глаз, который может вместить все сущее, живое и мертвое.
Вот бы так жить, думала она, читая. Вот бы —
Она встала, чувствуя легкое раздражение. Постояла возле раскрытой на кухонной стойке газеты, собственно и не читая. Заметила только большую фотографию на развороте и заголовок: «Война — это тихое место».
Она провела по изображению пальцами. Развалины города после бомбежки. Ей показалось, что среди руин виднеется лицо. Она склонилась ближе к бумаге.
Ребенком она думала, что, если в ее собственной жизни случится катастрофа — умрет кто-то из родителей или в стране начнется война, такие вещи она себе представляла, — в ней обнаружится что-то, до тех пор не проявлявшееся, что-то сильное и хорошее выйдет на первый план. Казалось, что ее отстраненность — стеснение, скепсис — проистекала из защищенности жизни, а она сама создана для чего-то более драматичного, чем будничное существование в одной из самых мирных стран на планете. Но потом все изменилось.
Все началось с рождением младшего брата.
Она не ожидала, что будет так поглощена им. Могла носить его на руках часами, и ей не надоедало; вечерами пела ему, сидя на полу возле детской кроватки. Он пыхтел и таращился на нее, хватал за палец, просовывая ручку сквозь прутья кроватки, и не отпускал, пока не заснет. А едва научившись ходить, по утрам ковылял к ней в спальню и забирался в кровать, пока она спала. Она просыпалась от его взгляда; ему был всего годик, но в нем чувствовалось какое-то поразительное спокойствие. Он смотрел на нее, теребил ее волосы. Он ее любил, она это чувствовала; он любил, не умея говорить об этом. Это была самая сильная любовь, какую ей довелось пережить.
Когда это произошло впервые, она точно не помнила. Возможно, вечером они остались дома вдвоем. Да, наверное, так. Он лежал на ковре и лепетал что-то самому себе, а она сидела рядом на диване, листая книгу. Взглянув на брата, вдруг увидела, что он лежит в луже крови. Отпрянула. Попыталась отогнать это видение, но не получилось. Представила, как идет на кухню, берет жестяную банку, а потом возвращается и перерезает ему горло. Снова и снова представляла себе умоляющие глаза, обращенные к ней с детской надеждой на то, что причиняющий ему боль его и спасет.
Она до смерти перепугалась.
Пыталась убедить себя в том, что это всего только мысли, фантазии, но внезапно осознала, что человек способен наброситься на близкого, а потом не понимать, что на него нашло. Может ли она быть уверенной, что не такая? Может ли полагаться на то, что между ней и теми, о ком пишут в газетах и кого показывают по телевизору, проходит четкая грань, что тело не ослушается ее? Может ли она быть уверенной в том, что ее руки будут мирно покоиться на коленях?
У нее началась настоящая паника. Она позвонила отцу, работавшему в ночную смену, рыдала и плакала, но объяснить, что ей привиделось, не сумела. Эти фантазии ставили ее по ту сторону добра, она уже была виновна.
В последующие годы приступы повторялись. Иногда случались каждый день, иногда их не было неделями. Ее не оставляло чувство, что она сделала что-то непростительное, была чем-то непростительным, просила родителей забрать ее из школы после первого урока, чтобы признаться, что не выполнила задание, кому-то соврала, она была готова признать за собой любой проступок, лишь бы не это.