Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Воробьёв Константин Дмитриевич. Страница 81

— Русские, конечно, вояки что надо, — встрял в разговор Мольтерер. — В поле им нет равных — здесь не потягаться с ними ни нам, ни французам. Французы вообще одно сплошное дерьмо.

— О господи, — тут же отреагировал Хартлебен, — у тебя и впрямь молоко на губах не обсохло. — Он всегда так сыпал — сплошными штампами. — Не-е, правда, у него молоко на губах не обсохло, — поворотился он к нам.

— Мольтерер, не связывайся ты с ним, — сказал Ян, но Мольтерера разве удержишь:

— А что, хочешь сказать, что французы на что-то годятся?

— Бог мой, да кто с этим станет спорить, — снисходительно усмехнулся Хартлебен. — Но только и русские ничуть не лучше, можешь мне поверить, черт возьми!

— Русские будут получше французов, — не соглашался Ян.

— Да такое же дерьмо! — Хартлебен чуть не рычал. — Ты только посмотри, как они драпают, посмотри!

— Драпают, потому что не хотят драться, — вставил свое слово малыш Эдхофер.

Но ему возразил Кубалек:

— Еще как хотят! Мы могли это заметить сегодня утром. Прак и Хубер уж точно заметили.

Оба утром — и Прак, и Хубер — погибли.

— Они не хотят, но вынуждены, — сказал Герцог цу-Райт. Он и впрямь был герцог и ефрейтор нашего отделения, парень с отменным образованием и отменными манерами; мы с ним вместе учили русский.

Герцог вроде бы поставил в разговоре точку, и все же Ян не пожелал заткнуться и обругал всех нас. Унтер-офицер Пеликан собрался было вмешаться, но он с ног валился от голода и усталости и потому лишь примирительно пробормотал:

— Хватит пороть чушь.

Потом мы не раз еще заводились насчет еды, пока Пеликан нас снова не оборвал:

— Сами виноваты. Нечего было жрать неприкосновенный запас. Так что пеняйте на себя.

Впрочем, он и сам слопал свой НЗ — никому ведь неохота таскать лишний груз. И противогазы мы выбросили по той же причине, и все, что к ним прилагается и никогда не используется, — тоже.

— Не в том дело, — огрызнулся я, — полкило галет нас не спасли бы.

— Да прекратите наконец! — возопил Пеликан.

Но теперь уже я не унимался:

— В следующей войне предпочту быть интендантом.

— Интендантов бы — на передовую! — рявкнул кто-то сзади, а Мольтерер подхватил:

— Эти там, в тылах, нажираются до отвала! Нет бы нам подкинуть чего пожевать!

— Подкинут, как же! — ухмыльнулся Бадер. — Скорее околеешь тут с голодухи!

* * *

Растянувшись на насыпи в ожидании приказа к выступлению, мы наблюдали, как по деревенской улице тянутся бесконечные шеренги пленных, и, глядя на них, Бёгеляйн сплюнул в сердцах:

— Хоть бы этим русским подохнуть с голодухи!

— Всё в руках божьих! — обронил лицемерно Хартлебен.

— В чьих, чьих? — переспросил с издевкой Бадер. — В божьих? Да что ты в этом понимаешь!

Было заметно: он разозлился. Все знали, что Бадер избегает заглядывать в церковь, даже когда ему предоставляется такая возможность. К религии он равнодушен. А на передовой и вовсе стал заводиться с полоборота, стоило кому-то бога помянуть — всерьез или, как Хартлебен, к слову.

— Хоть бога не приплетай, — продолжал он сердито. — Не с твоим грязным рылом да на паперть.

Хартлебен хотел возразить, но его опередил Ян:

— Да закрой ты свою вонючую пасть! Пятерых ты укококал, да? А может, пять сотен?! Языком ты горазд молоть, черт тебя побери!

— О боже, боже, — Хартлебен скривил ханжескую физиономию. — И ведут же себя — как дикари.

— Сдохнуть бы им с голодухи! — упрямо повторил Бёгеляйн.

А Ян все цеплялся к Хартлебену:

— Не думай, что раз ты тут с самой Польши, мы будем терпеть твое хвастовство! А что ты там делал, в Польше своей, и во Франции, и где ты там еще побывал? Сидел в тыловых частях, разъезжал на машине, как какой-нибудь разожравшийся генерал! Вот и вся твоя война. Сочувствую, но не придумали еще óрдена вашему брату — какой-нибудь шины в дубовых листьях на шею или еще чего в этаком роде!

Хартлебен хоть и служил с самой Польши, но первые два года шоферил, так что даже за выслугу лет не получил никакой награды и явно переживал по этому поводу. К нам его прислали пару недель назад; и у нас у всех награды были — у всех, кроме него.

Хартлебен умолк. И даже рта не раскрыл, когда Тиле насмешливо объявил:

— Что и говорить — портит бензин характер. — Но было видно, как с угрозой дрогнули его черные, сросшиеся у переносицы брови.

Бёгеляйн все не мог отвести глаз от колонны пленных. И опять затянул свое:

— Хоть бы им всем подохнуть с голодухи!

Тут Хартлебен приободрился и поддакнул:

— Только на это они теперь и годны. И сделают это, можешь не сомневаться.

— Хватит чушь молоть, — устало сказал Бадер.

— Скорее мы тут околеем! — добавил Мольтерер.

Но на сей раз Хартлебен решил не сдаваться:

— Да подохнут, подохнут они от голода — все как один, уж поверь!

Всем нам надоело с ним препираться, только Бадер, подойдя к Хартлебену вплотную, молча уставился ему прямо в глаза.

— А пялиться на меня нечего, — огрызнулся Хартлебен, — понял! Что, не видел я их, что ли, под Киевом? В лагерях, где они складывали своих покойников, как дрова, штабелями, а те лежали ну прям обглоданные селедки!

Бадер продолжал смотреть Хартлебену в глаза — молча и тупо, а Ян опять съязвил:

— Если думаешь, что нам по нраву твое хвастовство, то заблуждаешься!

С дороги нас позвал лейтенант. Мы поднялись, я перекинул через плечо ленту с патронами, на Кубалеково плечо взгромоздил ручной пулемет, и вразвалку мы выдвинулись на дорогу — строиться. На ходу Хартлебен успел бросить Яну:

— А про Киев можешь мне не рассказывать. Знаю, сам все видел. И все там было как надо, не сомневайся!

Словом, мы накопили друг на друга немало зла, но ведь и от ругани легче не становилось. Просто мы уже усвоили, что война — дело самое что ни на есть дрянное.

Построившись на дороге, обнаружили: не хватает Больза. Оглянулись: Больз все еще на насыпи. Лежит. Мольтерер с Герцогом — бегом за ним. Оказалось: он без сознания. Усадив Больза, как на носилки, на карабин, они притащили его к нам. Крикнули санитара, клич покатился по рядам, но прежде, чем санитар явился, откуда-то с переднего края подкатил танк-разведчик, и танкисты забрали нашего бедолагу с собой. Это был уже второй случай коллапса за сутки.

Полк двинулся дальше. Маршировали до самых сумерек, не зная толком, куда двигаемся и зачем. Я спросил Кубалека, не испробовал ли он мою технику. А техника моя заключалась в том, что на марше на полную катушку надо загружать одну ногу, вторую словно бы приволакивать, а через пару километров ноги менять. Кубалек даже не обернулся и ответил так тихо, что я едва разобрал:

— Не до того… Сил нет…

Наконец в каком-то местечке привал. Третья рота встала на караул, а наша разбрелась по домам в поисках постоя. Вдвоем с Герцогом мы отыскали на отшибе довольно чистую избу. В горнице сидело несколько женщин с детьми, один совсем еще младенец. Я уже достаточно знал по-русски, чтобы объясниться, — впрочем, мои потребности никогда не превышали моего же словарного запаса; но тут я был так измотан, что все русские слова напрочь вылетели из головы. Я только и сумел показать жестами: мол, мы поспим тут, и хорошо бы чего-нибудь пожевать. Но едва я потыкал правой рукой себе в рот, как со стула поднялась старуха и отрицательно замотала головой. В этих краях люди действительно бедствовали, а кроме того, мы знали: если у них и припрятаны где-нибудь запасы, никакими силами не заставишь выдать их нам. Пока я вел переговоры, Герцог побежал к речушке — мы как раз пересекли ее по дороге — помыться, а у меня и на это сил не осталось. Я опустился на лавку напротив печи, вокруг которой собрались русские, и едва сел, как потянуло на зевоту, сразу же перешедшую в душераздирающий кашель. Старуха молча и внимательно наблюдала за мной — как я стягиваю с ног сапоги: носком правого подцепив пятку левого, я избавился от одних тисков, но когда попробовал проделать то же со второй ногой, ничего не вышло — без сапога пальцам было больно служить упором, пришлось прибегнуть к помощи рук. Наконец я снял и носки и, оглядывая свои грязные, опухшие ноги, вновь перехватил старухин взгляд. Два дня назад во время ночной тревоги я потерял портянки и с тех пор ходил в носках; стоило встряхнуть ими — поднималась туча пыли. На ногах, словно присыпанных угольным порошком, отпечатался от носков сероватый узор — смесь пыли и пота. Старуха, увидев это, вышла из горницы и вскоре вернулась с лоханью, наполовину наполненной водой. Согнувшись в коленях, прикрытых длинной юбкой, она молча поставила лохань передо мной. Я окунул ноги в воду. Ее холод так обжег, что зашлось сердце. Но с этой неприятностью легко можно было мириться. Я стал тереть икры, смывая с них грязь. Вымыв ноги, смазал их оленьим жиром — этому научился еще в детстве, когда целыми днями бродил по долинам Эннса и богемским горам вокруг Млтавы. Но здесь, в России, и олений жир не спасал, да и не всегда он был под рукой. Поблагодарив старуху и снова натянув носки, я вышел во двор. Колодец. Какая-то пристройка — для кур или коз. Что ж, все не так уж плохо. Я снял с себя робу, спустил до пояса нательное белье, превратив его в подобие фартука, и не спеша вымыл лицо, шею, руки, подмышки, грудь, спину, а под конец и голову. Краем глаза я видел, как старуха возится в сарае с какой-то рухлядью, но это меня не беспокоило — оружие и патроны всегда при мне, близко она все равно не подойдет. Я долго еще плескался у колодца, напоследок прополоскал рот и прочистил забитые пылью ноздри и уши. Наконец оделся, вернулся в избу. В печи горел огонь, на огне стоял горшок, а в горшке варилась пшенная каша. От той каши мне и достался почти целый половник, как и ребенку, сидевшему за столом рядом со мной. Поначалу я старался есть как можно медленнее, чтобы по-настоящему насладиться нежданным подарком и не навредить отвыкшему от пищи желудку. И все же укротить свой голод не смог — быстро-быстро до самого донышка опустошил миску.