Зима в Лиссабоне - Молина Антонио Муньос. Страница 39

Эту картинку нарисовал Поль Сезанн в тысяча девятьсот шестом году. Сезанн, Малькольм! Это имя тебе о чем-нибудь говорит? Впрочем, неважно. Вы все равно и вообразить не можете, сколько денег мы заработаем, если достанем ее…

— Но они не знали, где находится «Burma», — продолжала Лукреция. — Было известно только, что там склад кофе и специй, а чтобы попасть в его подвалы, нужно назвать пароль — «Burma». Они всё поили Португальца, но никак не решались прямо спросить, опасались, что он перестанет им доверять. Видно, они уже начали терять терпение, и, кажется, Малькольм случайно проговорился, отчего Португалец стал что-то подозревать. Потому что в тот день в домике посреди леса, когда они заперлись с ним в комнате, я слышала его крики и видела, как он оттуда выходит, пряча что-то в карман, какую-то скомканную бумажку. Он едва держался на ногах, пошел прямиком в туалет и пробыл там довольно долго, шумно мочился, как лошадь… Туссен, стоя под дверью, звал его, он очень нервничал, наверное, боялся, что Португалец спустит план в унитаз. «Выходи, — говорил он, — мы с тобой поделимся, дадим половину, ты же сам не знаешь, где ее продать». В тот момент я заметила, как он прячет в карман нейлоновую нить. Туссен глянул на меня и сказал: «Лукреция, дорогая, мы страшно проголодались. Может, ты поможешь Дафне с обедом?»

Биральбо встал помешать угли в камине. Открытый альбом так и лежал, прислоненный к печатной машинке. Ему подумалось, что в этом пейзаже ощущается та же нежность, что во взгляде и в голосе Лукреции: он представлялся ему скрытым в полумраке, невидимым для тех, кто проходит мимо, ничего не замечая, он недвижно ожидал чего-то, с верностью статуи, чуждый как времени, так и корысти и преступлению. Чтобы заполучить его, было бы достаточно одного слова, но произнести это слово мог только тот, кто его заслуживал.

— Это было очень просто… — сказала Лукреция. — Как перейти улицу или сесть в автобус. Я приехала к этому складу, там почти никого не было, только какие-то мужики таскали старую мебель и мешки с кофе в грузовик. Я вошла, мне никто ничего не сказал, будто меня не видели… В глубине стоял потертый письменный стол, за ним сидел седовласый старик и что-то записывал в большую инвентарную книгу, наверное, составлял опись вещей, которые выносили грузчики. Я остановилась перед стариком, вся дрожа и не зная, что сказать. Он снял очки, чтобы лучше меня разглядеть, положил их на книгу, опустил перо в чернильницу, осторожно, чтобы не запачкать написанное. На нем был серый рабочий халат. Он спросил, что мне нужно, очень вежливо, как обращаются пожилые официанты в кафе, с улыбкой. Я сказала: «Burma», — и сначала мне показалось, что он не понял, потому что он подслеповато улыбался, будто плохо меня видел. Но потом он покачал головой и едва слышно ответил: «Ее больше не существует. Она прекратила существовать задолго до приезда полиции…» Старик снова водрузил очки на нос, взял в руку перо и продолжил писать, а грузчики все поднимались из подвала с мешками с кофе и ящиками, где лежали странные вещи, вроде лодочных фонарей, веревок, каких-то медных штуковин, напоминающих навигационные приборы. Я пошла за одним из них по коридору, а потом по железной лестнице. Картина была там, внизу, в тесном кабинете. На полу валялись бумаги и книги. Я закрыла дверь, вынула пейзаж из рамы и спрятала в полиэтиленовый пакет. Когда я выходила оттуда, мне казалось, будто ноги у меня не касаются пола. Старика за столом уже не было. Только ручка, раскрытая книга и очки. Один из грузчиков что-то сказал мне, и остальные захохотали, но я не стала на них оборачиваться. Потом я два дня просидела, запершись в номере гостиницы: рассматривала картину, гладила ее кончиками пальцев, как будто лаская. Мне хотелось смотреть на нее всю жизнь.

— Ты продала ее в Лиссабоне?

— В Женеве. Там я знала, к кому обратиться. Продала одному техасцу, из тех, что не задают лишних вопросов. Он, наверное, сразу после покупки спрятал картину в сейф. Бедный Сезанн…

— Но ведь я мог потерять то письмо, — сказал Биральбо после долгого молчания. — Или выкинуть сразу, как прочитал.

— Ты прекрасно знаешь, что тогда это было совершенно невозможно. И я это знала.

— Ты забрала план той ночью, в придорожной гостинице, так? Когда я вышел получше спрятать машину Флоро.

— Это был мотель. Помнишь, как он назывался?

— Совершенно богом забытое место. Кажется, у него даже названия не было.

— Только вышел ты не прятать машину. — Лукреции нравилось осаждать Биральбо воспоминаниями. — Ты сказал, что пойдешь за бутербродами.

— Мы слышали шум мотора. Ты забыла? Ты тогда побледнела от страха. Испугалась, что Туссен Мортон нас выследил.

— Это ты боялся. И вовсе не того, что Туссен найдет нас. Ты боялся меня. Едва мы остались в номере наедине, ты предложил спуститься выпить чего-нибудь. Но в холодильнике было полно напитков. Тогда ты придумал пойти за бутербродами. Ты чуть не умирал от страха. Это было видно по глазам, чувствовалось в движениях.

— Это был не страх. Просто желание.

— Когда ты лег рядом со мной, у тебя дрожали руки. Руки и губы. И ты выключил свет.

— Свет выключила ты. И да, конечно, я дрожал. Тебя никогда не трясло от безумного влечения к кому-нибудь?

— Трясло.

— Только не говори к кому.

— К тебе.

— Но это было вначале. В первую ночь, которую ты провела со мной. Тогда трясло нас обоих. Мы даже в темноте не решались прикоснуться друг к другу. Но это не от страха. А от того, что нам казалось, будто мы не заслуживаем того, что происходит с нами.

— А мы и не заслужи вал и. — Лукреция потянулась за сигаретой, как бы подтверждая свои слова. Она не зажгла ее: уже с сигаретой в губах она протянула зажигалку Биральбо, чтобы огонь поднес он: этот жест отрицал ностальгию и возвышал настоящее. — Мы не были тогда лучше, чем сейчас. Мы были просто слишком молоды. И слишком жалки. И то, что мы делали, нам казалось преступным. Мы думали, нас оправдывает случайность наших встреч. Только вспомни эти свидания в отелях, этот страх, что про нас узнает Малькольм или нас вместе увидят твои друзья…

Биральбо покачал головой: не хочется вспоминать о страхе и о тех гнусных часах, сказал он. После стольких лет ему удалось стереть из сознания все, что может опорочить или уничтожить две или три лучшие ночи в его жизни, потому что важно не помнить, а выбрать из воспоминаний то, что останется с ним навсегда: ту незабываемую ночь, когда он вышел из «Леди Бёрд» вместе с Лукрецией и Флоро, поймал такси и сел в машину, снедаемый ревностью и трусостью, а Лукреция вдруг открыла дверцу, опустилась рядом и сказала: «Малькольм в Париже. Я поеду с тобой». Оставшийся на тротуаре Флоро Блум, толстый, укутанный в куртку как у гарпунщика, улыбаясь, махал им вслед.

— У тебя тогда тоже была куртка с большим воротником, — сказал Биральбо. — Черная, мягкая, кожаная. Воротник закрывал чуть ли не все лицо.

— Она осталась в Берлине. — Теперь Лукреция сидела так же близко к нему, как тогда в такси. — Кожа не настоящая. Подарок Малькольма.

— Бедняга Малькольм… — Биральбо на секунду вспомнились его широко раскинутые руки, тщетно хватающие воздух. — Он и одежду подделывал?

— Он хотел быть художником. Любил живопись так же, как ты любишь музыку. Только вот живопись его не любила.

— Той ночью было очень холодно. Руки у тебя были ледяные.

— Только не от холода. — Теперь Лукреция, не отрывая от него взгляда, искала его пальцы: они похолодели, как бывало, когда он выходил на сцену и опускал руки на клавиши. — Мне было страшно прикасаться к тебе. В одном прикосновении к твоей руке я ощущала все твое и все свое тело. Знаешь, когда мне это вспомнилось? Когда я вышла со склада с картиной Сезанна в пластиковом пакете. Все это было в одно и то же время так невероятно и так бесконечно просто. Как встать с кровати, взять у Малькольма карту и револьвер и уехать навсегда…

— Вот поэтому мы не были жалки, — сказал Биральбо: теперешнее головокружение, не приглушенное скоростью поезда, путалось с тем, что было в тогдашнем такси, мчавшем их по отдаленным улицам Сан-Себастьяна в сторону края ночи. — Потому что нас влекло только невозможное. Потому что нас тошнило от счастливой посредственности окружающих. С самой первой нашей встречи я по твоим глазам видел, что ты умираешь от желания поцеловать меня.