Магазин работает до наступления тьмы (СИ) - Бобылёва Дарья. Страница 19

Кажется, он закричал и опрокинул стол, а потом его вырвало. Или наоборот. Выпито было много, сидели долго, немудрено перепутать последовательность. Но он точно помнил, что именно тогда со всей оглушающей бесповоротностью осознал собственное безумие. Как осознал конечность бытия всерьез, а не символически, перепуганный Верхарн, летящий на рельсы: один миг — и все уже непоправимо. Дальше будет только хуже, разум оплавится как свеча и погрузится во мрак, из которого неподвижно глядят горящие точки глаз. И некому рассказать — прослывешь раньше срока умалишенным, — некого позвать на помощь, он останется во мраке совершенно один.

— Матильда! Будь ты неладна… Ма-тиль-да!

— Здесь, Хозяин!

Он выдохнул с плохо скрываемым облегчением. Матильда топталась в дверях, щурясь и позевывая.

— Входи, входи.

— Простите, Хозяин. Сама не поняла, как задремала.

— После всего произошедшего — совершенно неудивительно.

— Простите, Хозяин, — повторила Матильда и бросила на него быстрый взгляд. — Я не пыталась сбежать. Все вышло случайно…

— Знаю, что не пыталась, — смягчился он и тут же вновь повысил голос: — Но вышло все исключительно по твоему недосмотру! Сколько раз я тебе говорил: трудные вещи с чувственными проявлениями — с чувственными, Матильда, ты помнишь, что такое чувственные проявления? Трудные вещи прежде чемодана следует помещать…

— …в шляпную коробку, — смиренно закончила Матильда.

— Исайя ликуй!.. И ты повязала часы своей кровью, неужели ты не заметила?

— Это не я.

— Это ты, Матильда. — Хозяин поднес ее руку с ободранным о чемодан пальцем к ее же лицу и легонько потряс. — Это тоже ты. И вещам все равно, как ты к этому относишься!

— Простите, Хозяин. Теперь я поняла.

— Ты всякий раз говоришь, что поняла…

И всякий раз ему казалось, что она все поняла правильно, что нет между ними того не языкового, а сущностного барьера, столкновение с которым печалило и вселяло чувство вины. Так совестливого плантатора, гордящегося тем, что относится к своим рабам совсем как к людям, внезапно жалит догадка, что эта идиллия порочна в самой своей сути. Но потом выходило, что Матильда все поняла по-своему, как ни старался Хозяин говорить понятно и подробно, чтобы избежать разночтений. Доходило до нелепейших курьезов: не так давно он сгоряча велел ей «поставить на место» пьяненького посетителя. Матильда схватила бедолагу за загривок, треснула лбом об косяк, выволокла за дверь и оставила там, прислонив к стене — а потом объясняла, что ударила его, потому что он сопротивлялся и не хотел отправляться на свое место. Это у нее что-то инстинктивное — вцепиться сзади и бить противника головой о любую твердую поверхность… Чтобы замять получившийся скандал, пришлось подарить товарищу Полоротову старинную сигарную гильотину, которую Хозяин собирался оставить себе как забавный сувенир.

Матильда обошла его и приблизилась к сидящей на стуле старушке. Та еле заметно подалась вперед, и Хозяин увидел, как ярко вспыхнули огненные точки на темной морде.

Старушка хихикнула.

— Он там?

Хозяин кивнул. Матильда двумя пальцами приподняла подбородок старушки и заглянула ей в глаза, будто пытаясь разглядеть что-то внутри и заодно оценить объем предстоящей работы. Будто самой старушки, сухой бабули в голубом платочке, здесь уже не было.

— Подожди, — сказал Хозяин.

— Вы хотите с ним поговорить? Он не будет отвечать. Они никогда не разговаривают.

— Один все-таки разговаривал…

***

Помимо неизреченных миров, о происходящем в которых можно было только догадываться по отблескам, теням и стихотворным шифрам, в моде были всяческие склянки, содержимое коих помогало эти миры познать. Он многое перепробовал в надежде, что морды бесомраков сменятся какими-нибудь более понятными и приятными видениями. Но бесомраки и не думали никуда уходить, хуже того — они стали мерещиться в каждом затененном лице, в каждом плохо освещенном углу. Огоньки папирос казались их глазами, и в покорных мордах лошадей тоже чудились темные равнодушные рыла. Сам же он превратился в дерганого, неопрятного типа, который только и ждет, чтобы ему налили стаканчик и, подмигнув, великодушно предложили «угоститься» из баночки. За какие-нибудь полгода он заработал репутацию человека «совсем погибшего» и приобрел неожиданную популярность у дам — брать «погибших» под крылышко для совместных страданий и купания в очищающих слезах тоже было модно. «Я рыдала сутки напролет», — делилась с подругами счастливица, и те завистливо вздыхали.

Любопытное было время, из головокружительного будущего и вовсе казавшееся метерлинковской сказкой. Он тогда спасался в моменты вынужденного протрезвления Метерлинком, казалось, что усатый француз — отчего все тогдашние французы на портретах выходили усатыми? — тоже что-то видел, пытался о чем-то поведать своей тайнописью. Возьмем кошмарную королеву-затворницу из «Смерти Тентажиля» — не оттого ли никто уже много лет ее не видел, и даже слуги ее приходят только в темноте, что все они скрывают от людей свои черные лошадиные морды?..

Иногда он жалел, что не вел тогда дневники — писатели и историки быстро сплели вокруг тех лет плотный кокон домыслов и откровенной лжи, а в памяти остались одни кратковременные вспышки. Он не знал точно, отчего так получилось — из-за образа жизни, который он тогда вел, или же просто оттого, что память человеческая ограничена в объеме и со временем мозг, пытаясь вместить свежие впечатления, начинает избавляться от старых воспоминаний.

В какой-то из этих вспышек все вокруг снялось с места, покатилось под общий плач и призывы спасаться — и утянуло его за собой. Люди бежали из страны целыми семьями, тройственными союзами и философскими кружками. Те, кто оставался, говорили, что это измена и глупость и надо только поднажать, выломать врата рая, за которыми скрываются узурпированные блага, — и устроится на земле Царствие Небесное, только без царя и для всех. У него трещала голова от вечных споров о том, какой мир гнуснее — старый, сбалансированный во зле, предсказуемо несправедливый, или новый, несправедливый уже непредсказуемо. Он знал одно: никого из спорщиков к обустройству этого мира не допустят, а детали мироздания таковы, что — как их ни свинчивай — получается мясорубка. Говорили, что все рушится, но он видел, что на самом деле все гниет. Видел, как расползаются черные пятна этой гнили по человеческим лицам.

Он бежал не от войны, не от голода и холода, не от строительства принудительного рая на земле, а от собственных видений. Бесомраки клубились вокруг и подступали все ближе, точно им хватило ума воспользоваться царившим тогда хаосом. Однажды, еще до отъезда, матросик с винтовкой гнался за ним через всю улицу, и под бескозыркой у него была чернота. Стрелять матросик не стал, только молча и яростно бился всем телом в дверь, которую еле успели закрыть на засов у него перед носом.

Он прибился к актерской труппе, которая тоже бежала куда глаза глядят, но умудрялась при этом выступать с переменным успехом и перед товарищами комиссарами, и перед господами офицерами. Гремел жестяным ведром за кулисами, устанавливал декорации, освещал сцену, пил с импресарио — это было важно, трезвый импресарио бил актеров и гонялся за актрисами. На безымянной утренней станции из вагона видел морду бесомрака под форменной железнодорожной фуражкой. В Одессе его бросила актриса, которая тащила его неведомо куда — точнее, в Париж, где ее папенькой была якобы приобретена «чудесная квартирка», а Париж и был для него тогда неведомо чем, надписью на географической карте, при виде которой в голове начинал гнусить аккордеон. Актриса объявила, что полюбила другого и выходит замуж, а он пусть не смеет препятствовать ее счастию. Она растворилась в теплых сумерках, пока он судорожно пытался вспомнить, как ее зовут — все это время он называл ее «ангел мой», а она его «котькой». Даже лица ее, бедной, не осталось в памяти — он старался не вглядываться в лица, чтобы ненароком не увидеть пульсирующую под кожей темную морду бесомрака. Тот, на безымянной станции, застал его врасплох.