Роковые обстоятельства - Суворов Олег Валентинович. Страница 35
Ливнев заметно сник и даже как-то съежился, вспомнив, что не так давно уже подвергался «допросу по всем правилам». Вновь оказаться в участке ему совсем не хотелось. Тем временем Гурский снова уселся на стул и стал внимательно следить за выражением его лица.
Наконец молчание закончилось, и студент заговорил, да так неожиданно, что от первых же его слов Макар Александрович чуть не подпрыгнул, — а это было чревато падением с вконец расшатанного стула!
— Да рассказывать-то мне особенно нечего… В тот вечер я доставил Надежде цветы от одного ее богатого поклонника. Моя двоюродная тетка цветами промышляет, а я ей иногда помогаю, — пояснил Ливнев, после чего добавил: — Подработать удается, и чаевые перепадают…
— Что за поклонник?
— Банкир один известный… Дворжецкий Михаил Иннокентьевич.
Гурский затаил дыхание, но студент не торопился продолжать, и тогда пришлось прибегнуть к окрику:
— Ну же! Что было дальше?
— Я привез цветы и поставил их в гримуборную… Надежда была на сцене — как раз шел финальный акт. Я было думал уйти не повидавшись, но тут приятелей встретил… Мы же с Надеждой когда-то в одних спектаклях играли, так что мне почти вся их труппа знакома. Они предложили остаться на банкет по случаю премьеры, вот я и остался…
— Но ведь банкет отменили из-за покушения на государя!
— Отменить-то отменили, но не пропадать же выпивке! Вот мы и приняли по чуть-чуть…
— И что потом?
— Как что? Занавес закрыли, актеры на поклон раза два вышли, а потом все, кто еще на сцене оставался, пошли переодеваться. Мы с приятелями снова выпили, а Надежда все не идет, и меня послали ее поторопить. Иду по коридору, вдруг вижу — силуэт знакомый в дальнем конце. Бросился за ней и настиг уже на лестнице.
— И что она?
— Надежда была сама не своя, билась в истерике, — с какой-то странной досадой заявил Ливнев, — «Увези меня, — говорит, — отсюда! Увези поскорей!» Я, конечно, не стал с ней спорить, да это и бесполезно тогда было. Но не бросать же ее в таком состоянии! Вот я и думаю — куда же ее везти? Домой она не хотела, ко мне было нельзя, тогда и вспомнил о Родьке. Приезжаем, а его как назло дома нет.
— Я маменьку Пульхерию Александровну навещал да у нее и заночевал, — подал голос Раскольников.
— Вот видите, — кивнул на него Ливнев.
— А в дороге мадемуазель Симонова вам ничего не рассказывала? — возбужденно поинтересовался следователь. — Или, может, жаловалась на кого-то?
— Какое там! Да она зубами стучала! То ли от холода, то ли еще от чего… Где там было расспрашивать? Я тогда подумал — пусть сначала успокоится…
— И ни слова о Дворжецком?
— Вы думаете, это он ее обидел? — горячо возмутился Раскольников, но Макар Александрович жестом приказал ему замолчать.
— Так что насчет банкира?
— Нет, она всю дорогу молчала, — покачал головой Ливнев.
Гурский уже хотел было спросить насчет пресловутой броши, не дававшей ему покоя, но сообразил, что это бесполезно. Если драгоценность и была, то на платье, под верхней одеждой.
— Продолжайте, — приказал он, — итак, вы приехали к господину Раскольникову, но не застали его дома. Что произошло потом?
— Про Свидригайлова расскажи, — напомнил хозяин каморки.
— Да помню я, помню… Короче, когда мы с Надеждой поднимались сюда, на площадке третьего этажа нам встретился хорошо одетый господин. Когда мне надоело стучаться к Родьке, мы пошли обратно… А этот господин все еще был там. Я ненадолго оставил Надежду и пошел к квартирной хозяйке узнать насчет Родьки. Возвращаюсь, — а их обоих уже и след простыл!
— Как выглядел этот господин?
— Лет пятидесяти, дородный, росту повыше среднего, однако немного сутуловат, — не дав сказать Ливневу, быстро отрапортовал Раскольников, делая это с каким-то странным злорадством, смысл которого стал ясен немного позднее. — Волосы белокурые, борода лопатой, причем еще светлее волос. Одевается всегда щегольски да еще любит ходить с красивой тростью и смотреться барином.
— Прекрасно изложено, — похвалил Гурский. — Это ваш знакомый?
— Можно сказать и так.
— Ладно-с… Кстати, вы не могли бы сообщить мне адрес этого господина?
— О да, — заметно оживился Раскольников, — причем сделаю это с превеликим удовольствием.
В его голосе и позе было что-то столь необычное, что Макар Александрович насторожился — Бог знает, чего ждать от этих студентов!
— Я весь внимание… — осторожно произнес он, ожидая подвоха — и не ошибся!
Перед тем как продолжить, Раскольников нарочито медленно закурил, но следователь не стал его торопить, решив не давать собеседнику повода насладиться его нетерпением. Наконец, сделав несколько затяжек и скривив губы в зловещей ухмылке, студент соблаговолил произнести одну фразу:
— Адрес у него очень короткий — ад!
— Не понял?
— Так он ведь на днях тоже застрелился, — пояснил Ливнев и залился столь неприятным смехом, что даже приятель посмотрел на него с укоризной.
Глава 20
НОВЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Суд над французской подданной Маргаритой Дешам, обвиняемой в отравлении своего воспитанника Юлия Симонова, продолжался не один день и вызвал большой общественный резонанс. Зал заседаний во все дни суда был заполнен разношерстной публикой, выражавшей самое заинтересованное участие. Особое сочувствие большинства собравшихся вызывал Павел Константинович Симонов, который держался просто, но с достоинством.
«Несчастный отец семейства! — всякий раз шелестело по рядам, занятым преимущественно не самыми молодыми особами женского пола, как только председатель суда или адвокаты обращались к Симонову. — Сначала сына отравили, а потом еще дочь застрелилась!»
«Темное это дело, — отвечали им скептики мужского пола, — сынок-то ведь мог и сам отравиться, ежели, положим, дурную болезнь от своей же гувернантки и подцепил! Да и вообще, в порядочных семействах дети с собой не кончают!»
Мадам Дешам вела себя весьма сдержанно, однако всем присутствующим, в том числе и присяжным, было очевидно, как тяжело она переживает смерть Юлия: гувернантка говорила о своем воспитаннике со слезами на глазах и нежностью в голосе.
Два дня ушло на допрос свидетелей, не обошлось и без изрядного курьеза. Один из одноклассников Юлия, отвечая на вопрос обвинителя о том, что ему было известно об отношениях молодого Симонова с гувернанткой, заявил, что тот ее совсем не уважал и откровенно тяготился ее постоянным присутствием на их вечеринках. На просьбу разъяснить, в чем именно выражалось это неуважение, юноша сослался на отзыв Юлия, сделанный им, когда они возвращались из гимназии.
«Но что же именно он сказал?» — настойчиво допытывался обвинитель.
«Я не могу этого повторить», — смущенно пролепетал изрядно покрасневший свидетель.
«Хотя бы приблизительно».
«Нет, не смею и не могу».
Своим упорным отказом он настолько разжег всеобщее любопытство, что старшина присяжных заседателей обратился к председателю суда — почтенному седовласому советнику юстиции с пышными бакенбардами с заявлением:
«Господа присяжные непременно желают знать — что именно сказал молодой Симонов о своей гувернантке?»
Председатель оказался в затруднительном положении: глупо было удалять публику и при закрытых дверях заслушивать несколько слов, но и понуждать скромного юношу произнести вслух то, что тот считал неприличным, он посчитал нравственно непозволительным. Однако исполнение требования старшины присяжных было для него обязательным. Судья ненадолго погрузился в размышления, и в зале воцарилась полнейшая тишина, свидетельствовавшая о возросшем до крайности нездоровом любопытстве публики.
Наконец решение было найдено — председатель суда попросил гимназиста приблизиться к его столу и написать слова Юлия на листе бумаги. После того, как тот выполнил эту просьбу, неуверенной рукой начертав: «Он назвал ее старой французской б…дью», судья попросил судебного пристава показать этот листок всем присяжным, а затем порвал его в клочья.