Антология Фантастической Литературы - Борхес Хорхе Луис. Страница 35
Лидия. Да, Муни, на тебе и закончился для меня тот последний день, когда мы были детьми... А потом Лидия осталась одна, сидя лицом к стене, ожидая...
Муни. Я не мог там расти, не мог жить на углах. Я хотел иметь свой дом...
Ева. И я тоже, Муни, мальчик мой, хотела иметь прочный очаг. Такой дом, чтобы море по ночам ударяло в его стены — бум! бум! а он бы смеялся, как мой отец, и смех этот был бы полон рыбы и сетей.
Клементе. Лили, ты недовольна? Ты найдешь ту нить и паука найдешь. Отныне твой дом — центр солнца, сердце всех звезд, корень всех трав, самая прочная точка любого камня.
Муни. Да, Лили, ты еще этого не знаешь, но скоро тебе не понадобится ни дом, ни река. Мы не будем плавать в ее водах, мы будем самой этой рекой.
Донья Хертрудис. Порой тебе будет очень холодно и ты станешь снегом, падающим на незнакомый город, на серые крыши и красные шапки.
Каталина. А мне больше всего нравится быть конфетой, тающей во рту у девочки, или солнечным зайчиком, заставляющим плакать тех, кто читает у окна!
Муни. Не огорчайся, когда твои глаза распадутся, ведь теперь ты будешь глазами собак, смотрящих на бессмысленно мельтешащие ноги.
Матушка Хесусита. Уж лучше это, и пусть тебе никогда не придется быть незрячими глазами слепой рыбы в самом глубоком из всех морей. Ты и представить себе не можешь, сколь ужасно это состояние: смотреть и ничего не видеть.
Каталина (смеясь и хлопая в ладоши). А еще ты очень испугаешься, когда станешь червяком, который будет вползать тебе в рот и выползать оттуда.
Висенте. А по мне хуже всего быть кинжалом убийцы.
Матушка Хесусита. Скоро появятся мыши. Ты только не кричи, когда сама пробежишь по своему лицу.
Клементе. Да хватит с нее уже ваших рассказов, вы ее напугаете. Это ведь так страшно — учиться быть всем на свете.
Донья Хертрудис. Особенно, если кто при жизни едва научился быть человеком.
Лидия. И я смогу быть сосной, на которой живет паук, и построить прочный дом?
Клементе. Разумеется. И сосной ты будешь, и лестницей, и огнем.
Лидия. А потом?
Матушка Хесусита. А потом нас призовет к себе Господь.
Клементе. После того, как ты научишься быть всем на свете, появится копье архангела Михаила, центр Вселенной. И в его сиянии возникнут воинства небесных ангелов, и мы войдем в царство небесное.
Муни. Я хочу быть складкой на одеянии ангела!
Матушка Хесусита. Твой цвет для этого подходит как нельзя лучше, будет красиво оттенять. А что я буду делать в своей ночной рубашке?
Каталина. Ая хочу быть указующим перстом Бога Отца!
Все (хором). Ах, девочка!
Ева. А я — обрызганной солью волной, превращающейся в пар!
Лидия. А я — пальцами склонившейся над шитьем Святой Девы... вышивая... вышивая!..
Донья Хертрудис. А я — звуками арфы святой Сесилии.
Клементе. А я — частичкой камня святого Петра.
Каталина. А я — окном, распахнутым в мир!
Матушка Хесусита. Мира скоро не станет, Катита, потому что все это будет происходить с нами после Страшного суда.
Каталина (плачет). Как это не будет мира? А когда же я увижу его? Я ведь его совсем не видела. Мне даже азбуку не пришлось выучить. Я хочу, чтобы мир остался.
Висенте. Смотри на него, пока он есть, Катита. (Вдали слышится звук трубы.)
Матушка Хесусита. Господи Иисусе, Пресвятая Дева! Труба Страшного суда! А я в ночной рубашке! Прости, Господи, такое бесстыдство...
Лидия. Да нет же, бабушка. Это звучит военная труба. Рядом с кладбищем казарма.
Матушка Хесусита. Ах да, мне же уже это говорили, а я опять запамятовала. И кому только пришло в голову разместить казарму так близко от нас? Что за правительство! Столько беспорядка навели!
Висенте. Это сигнал к отбою! Я ухожу. Я — ветер. Ветер, открывающий все двери, которые мне не довелось открыть, ветер, взлетающий по лестницам, по которым я никогда не всходил, ветер, проносящийся по улицам, где не бывал мой офицерский мундир, и вздымающий юбки прекрасных незнакомок... Ах, какая свежесть! (Исчезает.)
Матушка Хесусита. Озорник!
Клементе. А я — пляшущий на реке дождь! (Исчезает.)
Муни. Слышите? Собака воет. Я — тоска! (Исчезает.)
Каталина. Я — стол, за которым обедают девять ребятишек! Я — игра! (Исчезает.)
Хесусита. Свежий побег салата! (Исчезает.)
Ева. Молния, погружающаяся в черноту моря! (Исчезает.)
Лидия. Прочный очаг! Это я! Надгробная плита на моей могиле! (Исчезает.)
Рамон Гомес де ла Серна
Страшнее ада
О, непостижимая, неимоверная мука! Господь приговорил его к тысячам и тысячам веков Чистилища. Ведь если люди, которые смягчили ему приговор, которые упасли его от смертной казни, на самом деле приговорили преступника к тому же самому, к целым тридцати годам застенка, то Господь, спасший его от преисподней, в свою очередь, приговорил к вечности за вычетом единого дня. И хотя один этот день способен перевесить вечность, какой постаревшей, какой растоптанной предстанет душа в день, когда отбудет свой срок! Какой огорошенной, точь-в-точь душа гонкуровской девки Элизы на выходе из молчаливых ворот тюрьмы.
«Сколько листков календаря, сколько понедельников и воскресений, сколько первых дней года ждать мне того новогоднего дня, от которого я отрезан столькими годами!» — думал приговоренный и, не в силах выдержать эту пытку, взмолился немилосердному Богу, чтобы Тот окончательно низвергнул его в Преисподнюю, где, по крайней мере, не надо терпеть и ждать.
«Убей во мне надежду! Убей надежду, которая не может не думать о последнем дне, об этом бесконечно далеком последнем дне!» — стенал осужденный. И в конце концов был ниспослан в ад, где нашел утешение в полной безнадежности.
Кровь в саду
Преступление могло так и остаться нераскрытым, если бы не источник в центре сада, где вода после убийства вдруг помертвела и налилась кровью.
Связь между тайным злодейством в глубине дворца и пластом багровой воды в съеденной зеленью фонтанной чаше стала ключом к разгадке.
Сантьяго Дабове
Стать прахом
Безжалостный случай!.. В ответ на непрестанные просьбы, на отчаянные мольбы медикам пришлось прописать мне уколы морфина и других болеутоляющих средств, чтобы хоть этой перчаткой смягчить когти, которыми день и ночь раздирала меня жестокая болезнь — чудовищная невралгия тройничного нерва.
А я вливал в себя ядов не меньше, чем Митридат. Как еще приглушить разряды этой вольтовой дуги, этой наэлектризованной катушки, сводившие щеку жгучей, до кости пробирающей болью? Казалось, силы исчерпаны, пытка превзошла все. Но раз за разом накатывали новые муки, новые страдания, новые слезы. В стонах, в безутешной тоске уже не было ничего, кроме бесчисленных вариаций единственной и невыносимой мудрости: «Нет утешения сердцу человека!» И тогда я простился с врачами, захватив с собой шприц, пилюли опия и весь арсенал ежечасной фармакопеи.
Я сел на коня, чтобы одолеть привычный сорокакилометровый путь, который в последнее время не раз проделывал.
Но у самого кладбища, у заброшенных и пыльных угодий, наводящих на мысль о двойной смерти — здешних покойников и самого кладбища, которое рушилось, плита за плитой, участок за участком обращаясь в руины, — на меня обрушилось новое несчастье. У самых руин роковой случай настиг меня, как Иакова, ангел, коснувшийся его в ночи и вывихнувший праотцу бедро, не в силах одолеть. Гемиплегия — давно подстерегавший паралич — свалила меня с коня. Тот после моего падения какое-то время попасся в сторонке, а потом и вовсе пропал. Я остался один у безлюдной тропы, где, скорее всего, по многу дней никто не проходит. Я не проклинал судьбу: проклятья перегорели, потеряв смысл. В моем положении они бы звучали едва ли не благодарностью — так благодарит жизнь счастливец, которого она с неизменной щедростью балует неисчерпаемыми дарами.