Незримые фурии сердца - Бойн Джон. Страница 34
Третья посылка пришла ровно через неделю после похищения и была еще страшнее – в коробке лежало правое ухо Джулиана. На обороте открытки фирмы Джона Хайнда (на фоне болотистого пейзажа Коннемары два рыжеволосых ребенка стоят по бокам ослика, груженного торфом) было написано:
Теперь он копия своего папаши.
Это последнее придупреждение.
Не будет денег, пришлем его башку.
Кумекайте, хороших выходных.
Вновь собрали пресс-конференцию, на сей раз в отеле «Шелбурн», но теперь, когда Джулиан лишился трех частей тела, прежнее сочувствие к Максу испарилось бесследно. Журналисты выражали мнение всей страны, считавшей, что для Макса деньги дороже родного сына; народ так взбаламутился, что в Ирландском банке открыли счет для пожертвований на выкуп ребенка. Уже набралась почти половина нужной суммы. Я очень надеялся, что сбором средств руководит не Чарльз.
– В последнее время я слышу много критики в свой адрес. – Макс, нарочно явившийся в галстуке под британский флаг, сидел прямо, будто штык проглотил. – Но скорее ад остынет, чем из денег, заработанных тяжким трудом, я хоть пенни отдам республиканским мерзавцам, считающим, что похищение и пытки подростка способствуют их делу. Если пойти у них на поводу, эти деньги они потратят на винтовки и гранаты, которые применят против английских войск, совершенно законно оккупировавших территорию только к северу от границы, но хорошо бы и на юге. Вы можете раскромсать моего сына на кусочки и прислать их мне в сотне пакетов, я все равно не уступлю вашим требованиям, – опрометчиво заявил он, видимо отклонившись от заготовленного сценария. Потом долго молчал, перекладывая бумаги на столе, и наконец сказал: – Я, конечно, не хочу, чтобы это произошло. Я говорю метафорически.
Тем временем начался беспримерный розыск, возглавленный сержантом Каннейном, и всего за неделю Джулиан стал, наверное, самой известной фигурой в Ирландии. В каждом графстве полицейские осматривали фермы и заброшенные амбары, ища хоть крохотный след к логову похитителей, но все безуспешно.
Жизнь в школе шла своим чередом, однако священники приказали перед каждым уроком молиться за пропавшего однокашника, и теперь с учетом утренних и вечерних молитв мы по восемь раз в день обращались к Богу, но тот либо не слышал наших просьб, либо принял сторону ИРА. В телевизионном интервью Бриджит сказала, что у них с Джулианом были «самые теплые отношения», но она еще никогда не встречала столь воспитанного и учтивого юношу. «Он ни разу не попытался овладеть мною, – сквозь рыдания выговорила Бриджит, и я напрягся, ожидая, что от бессовестного вранья у нее вырастет нос. – Такие нечистые помыслы его даже не посещали».
Вечерами я, закинув одну руку за голову, а другую запустив в пижамные штаны, лежал на кровати Джулиана и, уставившись в потолок, размышлял, кто же я такой. Сколько себя помнил, я отличался от других мальчишек. Они не ведали той тяги к своему полу, что жила во мне. Этот недуг священники называли смертным грехом. За одну только похотливую мысль об однополом ближнем, говорили они, грешнику вечно гореть в адском пламени, а дьявол, посмеиваясь, будет протыкать его своим трезубцем. Прежде я много раз воображал, как Джулиан лежит рядом, приоткрыв рот во сне, но теперь видения мои были не чувственные, но страшные. Я представлял, что сейчас с ним делают, какую часть тела ему отрезают, какой это ужас – видеть приближающиеся к тебе кусачки. Я знал его как отважного шалопая, который ни перед кем не прогнется, но способен ли пятнадцатилетний мальчишка остаться прежним, пройдя через такие чудовищные муки?
Истомившись самокопанием, я решил исповедаться. Может, тогда, думал я, Господь, услышав мои молитвы и покаяние в грехах, сжалится над моим другом? Я не пошел в школьную церковь, где священники могли бы меня узнать и, нарушив тайну исповеди, потребовать моего изгнания. Дождавшись выходных, я отправился в большой храм на Пирс-стрит, что рядом с железнодорожным вокзалом.
Прежде я в нем не бывал, и его великолепие меня слегка ошеломило. Пресвитерий был приготовлен к воскресным службам, на медных постаментах рядами стояли зажженные свечи. Свечка стоила пенс, я бросил в коробку два полпенни и, пристроив свою свечу в первый ряд, смотрел, как она разгорается. Потом встал на колени, ощутив жесткость пола, и с небывалой для меня истовостью восстал молитву. Пожалуйста, не дай Джулиану умереть, просил я Бога. И избавь меня от гомосексуальности. Я поднялся с колен и лишь тогда сообразил, что обратился с двумя просьбами. Я поставил вторую свечку, истратив еще один пенс.
На скамьях там и сям сидело человек двадцать стариков, тупо глядевших перед собой. Я прошагал по боковому нефу, высматривая свободную исповедальню. Потом зашел в кабину, закрыл за собой дверцу и в темноте стал ждать, когда поднимется створка решетчатого оконца. И вот она поднялась.
– Прости, отче, мои прегрешения, – тихо проговорил я, но тут из оконца так шибануло застарелым потом, что я отпрянул, приложившись головой о стенку. – Я не исповедовался три недели.
– Сколько тебе лет, сын мой? – спросил меня старческий голос.
– Четырнадцать, – сказал я. – В следующем месяце исполнится пятнадцать.
– В твоем возрасте надо исповедоваться чаще. Уж я-то вас, мальчишек, знаю. Лишь бы озорничать. Обещаешь исправиться?
– Обещаю, отче.
– Молодец. В каких грехах ты хочешь покаяться перед Господом?
Я сглотнул комок в горле. С первого причастия, состоявшегося семь лет назад, я исповедовался регулярно, но никогда не был искренен. Как и все, я выдавал скороговорку обычных пристойных грешков и легко принимал непременную епитимью в виде десятикратного прочтения «Богородица Дева, радуйся» и «Отче наш». Но сегодня я поклялся себе быть честным. Я признаюсь во всем. И если Бог за меня, если он вправду есть и прощает искренне раскаявшихся, он отпустит мне вину и избавит Джулиана от новых мучений.
– За последний месяц, отче, я шесть раз воровал сладости в школьной лавке.
– Господи помилуй! – опешил священник. – Зачем?
– Потому что люблю сладкое, а денег нет.
– Что ж, пожалуй, логично. И как ты это делал?
– В лавке торгует старуха. Целый день она сидит, уткнувшись в газету, и ничего вокруг не видит.
– Воровство – страшный грех. Ты понимаешь, что эта добрая женщина торговлей зарабатывает себе на пропитание?
– Понимаю, отче.
– Обещаешь больше так не делать?
– Обещаю, отче.
– Вот и хорошо. Еще что-нибудь?
– Да, отче. Я очень не люблю одного школьного священника и мысленно зову его «хер».
– Как-как?
– Хер.
– А что это, скажи на милость?
– Вы не знаете?
– А зачем бы я спрашивал?
Я сглотнул.
– Так еще называют… ну, хозяйство…
– Хозяйство? Какое? Что за хозяйство?
– Нижнее, отче.
– Я тебя не понимаю.
Я подался вперед и шепнул в оконце:
– Член, отче.
– Боже мой! Я не ослышался?
– Если вы услыхали «член», то нет.
– Именно это слово я и услышал. Но почему, скажи на милость, ты называешь священника членом? Какой же он член? Человек не член, он – человек. Ерунда какая-то.
– Виноват, отче. Вот я и каюсь.
– В любом случае больше так не делай. Называй священника по имени и выказывай ему хоть кроху почтения. Наверняка он хорошо относится к ребятам.
– Нет, отче. Он злой и лупит нас. В прошлом году на уроке один парень громко чихнул, и он его так отделал, что тот попал в больницу.
– Неважно. Называй его по имени, иначе не получишь прощения, понял?
– Да, отче.
– Вот и ладно. Даже боюсь спросить, нет ли еще чего-нибудь.
– Есть, отче.
– Ну говори. Я ухвачусь за стул.
– Вопрос деликатный, отче.
– Для того и существует исповедь, сын мой. Не смущайся, ты говоришь не со мной, но с Богом. Он все видит и слышит. От него ничего не утаишь.
– А зачем тогда говорить, отче? Он же все равно узнает.