Путь. Автобиография западного йога - Уолтерс Джеймс Дональд "Свами Криянанда (Крийананда)". Страница 15
Я никогда не забуду, как Дуглас Стир однажды поднялся со скамьи, чтобы спросить живо: «Есть ли в вашей груди маленькая птичка?» Невольно я положил руку на грудь. Торжественность обстановки и мое собственное уважение к нему не позволили мне тут же уступить приливу веселости. Позднее мои друзья с удовольствием отвели душу по поводу нашего невероятного стоицизма.
Несомненно, мне пришлось многому научиться, не в последнюю очередь почтительности и скромности. Очень возможно, что эти религиозные лидеры могли научить меня большему, чем я знаю. Но поскольку я этого не знал, у меня не было другого выбора, кроме как идти своим путем.
В начале первого семестра учебы в «Хэверфорде» я подружился с Джулиусом Кэтченом, который позднее прославился в Европе как выдающийся пианист. Я обожал в нем энергию и энтузиазм. И хотя мне не нравился эгоизм, я находил, что он компенсировался его романтической преданностью всем видам искусства, музыке и поэзии. Наша дружба процветала на почве схожести художественных интересов. Джулиус был музыкантом, а я — поэтом. Благодаря этой дружбе, мое восприятие поэзии стало более музыкальным, художественным и романтическим. Мать Джулиуса тоже была концертирующей пианисткой. Когда я посетил его дом в Лонг-Бранче, штат Нью-Джерси, на меня произвела глубокое впечатление преданность искусству всей его семьи.
В то время я посещал также курсы поэтической композиции при колледже «Брин-Мур», которыми руководил знаменитый поэт У. Х. Оден. Он поощрял мои поэтические усилия, и, спустя некоторое время, поэзия стала моим божеством.
Тем не менее я не мог долго довольствоваться романтическим вымыслом Китса: «Истина — это красота, а красота — истина». Меня волновало больше всего не то, насколько идея красива, а то, была ли она в глубинном смысле правильной? В этом отношении я чувствовал, что у меня все больше и больше усиливался диссонанс с подходом наших профессоров, которые с подозрением взирали на все интеллектуальные увлечения. Их руководящим принципом было: беспристрастность ученого мужа, но не увлечение.
«Все это прекрасно, — думал я. — Я тоже хочу быть объективным. Но я не намерен проводить свою жизнь, «сидя на заборе». Даже объективность должна приводить к каким-то выводам». Для моих профессоров беспристрастность ученого мужа означала, что он до конца дней должен задавать себе вопросы. Это означало также поддержку «во имя дискуссии» позиций, которых на деле они не одобряли; нужно было также проявлять равный интерес к каждому аргументу, не отдавая предпочтение ни одному из них. Эта их нерешительность раздражала меня.
Моя потребность в истине, которой я мог бы посвятить себя, была для меня источником проблем еще во время дебатов в школе «Кент». Из-за нее я терпел поражения на уроках ораторского искусства в первый год моей учебы в «Хэверфорде» и был неважным актером в пьесах, в которых иногда принимал участие во время учебы в колледже и позднее. Это мешало мне, когда годы спустя я работал радиокомментатором. Мои трудности нарастали, когда я стал студентом, особенно они проявились на уроках английской литературы и философии. Я должен был знать, было ли правдой все то, что мы обсуждали. Возражая профессорам и не уступая их требованиям вести себя в духе вежливой постановки вопросов, свойственном ученым, я постепенно занял мятежную позицию по отношению к этому заведению вообще.
Примерно в это время я встретил в школе Хэверфорда студента, пути поиска которого примерно совпадали с моими. Род Браун был на два года старше меня; он был исключительно умным и одаренным поэтом. Сначала наши отношения походили на отношения между ученым мудрецом и неотесанным учеником. Род определенно относился ко мне с забавным снисхождением к бесхитростному юноше, каким я и был. Мои стихи он читал терпеливо, никогда не расточая по поводу их похвалы, ограничиваясь определением «мило». Его стихи я даже не в состоянии был понять. Он обычно пространно цитировал отрывки из бесчисленных книг, о которых я никогда не слышал, и делал это так многозначительно, что создавалось впечатление, что только закоренелый невежда мог осмелиться жить в этом мире, не умея хотя бы пересказать этот отрывок.
Род был чувствительным молодым человеком, который рано научился отражать неприятие себя другими, относясь к ним с презрением. Он великолепно пользовался этим чисто защитным механизмом. Я был заинтригован его высокомерным отношением ко мне, поскольку меня пленяла его прямодушная преданность философским реалиям. «Конечно, — думал я, — если он знает достаточно для того, чтобы смотреть на меня свысока, мне надлежит узнать, какой вид открывается с его высоты».
Со временем мы стали близкими друзьями. Я обнаружил, что, кроме страстного стремления к истине, он обладал восхитительным чувством юмора и всегда готов был ярко и интересно излагать перед другими свои идеи и мнения. Он только высокомерно приподнимал бровь, когда я делился с ним теориями о Боге, страдании и вечной жизни. Обычно он задавал риторический вопрос: «Кто может знать ответы на такие вопросы?» Однако он творчески направлял мои размышления в более рациональные каналы. На какое-то время поиск религиозных истин был исключен из моей жизни. Но разве можно, отправившись на поиски истины, уйти далеко от настоящей религии?
Размышления Рода (и мои) постоянно вторгались в духовную сферу. Он познакомил меня с Эмерсоном и Торо. Я жадно пил из фонтана мудрости таких сочинений, как «Сверхдуша», «Уверенность в себе», а также «Уолдена». Из всего прочитанного мною эти сочинения были ближе всего к широким просторам индийской мысли [В то время курсы по индийской философии были сравнительно редким явлением. Впервые в жизни для меня действительно приоткрылась дверь в эту область знаний, когда я прослушал цикл лекций по истории философии для первокурсников, который читал Дуглас Стир. В течение первых двадцати минут своей лекции доктор Стир лишь слегка коснулся Вед; мы были лишь просто поставлены в известность о том, что вообще есть такой предмет, как индийская философия.]; тогда я не знал, что Эмерсон и Торо были почитателями индийских Священных Писаний и отражали в своих работах возвышенные учения Упанишад и Бхагавад-гиты.
Род настоятельно советовал мне бросить заниматься проблемой смысла жизни абстрактно, а думать о том, как мудро жить среди людей. Из ночи в ночь мы обсуждали такие проблемы, как непривязанность, мужество отвергать ценности, которые мы считаем ложными, если даже все остальные верят в них. Как ни забавно это кажется теперь, мы проводили часы, интеллектуально обсуждая бесполезность интеллектуализма. Решив, что в житейских взглядах на мир непросвещенные массы безусловно более естественны, чем мы, мы начали с пионерским рвением посещать места сборищ водителей, грузчиков и чернорабочих. Мы не обременились глубокой мудростью за время этих экскурсий, но люди, вынашивающие теории, редко испытывают необходимость в подпитывании их грубой пищей фактов!
Не все, что говорил или делал Род, встречало мою поддержку. Например, он одобрительно отзывался о своем старшем друге, у которого было неестественно маленькое сердце. Для Рода и его друга это обстоятельство предполагало недостаток эмоциональных возможностей и, следовательно, поистине непривязанную натуру. Однако я не был согласен с ними, поскольку не считал, что непривязанность и чувство абсолютно несовместимы. Я считал главным, чтобы чувства человека были неличностны. Непривязанность освобождает человека от сопоставления себя с горсткой вещей и, таким образом, открывает простор для развития и усиления чувств.
Род считал также, что, вооружившись настоящим духом непривязанности, можно внешне позволить себе любые проявления мирской жизни. Однако этот аргумент показался мне слишком удобным для реализации его склонности к светскому. Несмотря на презрение к ценностям среднего класса и восхваление простого образа жизни рабочего люда, Род проявлял заметное влечение к роскоши аристократии. Вопреки тому, что Род часто высмеивал мою наивность, я смотрел на это качество как на надежную гарантию непривязанности.