Путь. Автобиография западного йога - Уолтерс Джеймс Дональд "Свами Криянанда (Крийананда)". Страница 17

Однажды Рода вызвали в деканат. «Что это такое я слышал, мистер Браун, — осторожно начал мистер Джиб, — гм, как это сказать? — Ээ… о новой религии? Что-то об этой, ээ… священной, ээ… белой, ээ… рыбе? Правильно ли я изложил эту невероятную историю?» Мы так и не узнали, кто так крепко заложил нас декану, но это анонимное нарушение наших прав придало остроту нашей игре.

И все же я ощущал какое-то глубокое, почти тоскливое волнение при мысли о возможности найти новую религию. Возможно, что именно игра с гуппиями компенсировала мне недостаток той радости, которой не было в церквах. Для меня эта игра не была простой забавой. Мой поиск истины и радости, как самой сути истины, по своей важности был почти на грани жизни и смерти.

В других отношениях я ощущал меньшую потребность в сокрытии своего интереса под видом игры. С пятнадцати лет моим неодолимым стремлением был поиск утопического общества. Утопия дословно означает «место, которого нет»; это слово обычно используют для обозначения неосуществимой коммунистической мечты. Но я был убежден, что международное общество, построенное на основе высоких идеалов, может быть жизнеспособным, если его создавать с реалистическим расчетом и достаточной силой предвидения. Во время учебы в Хэверфорде и в последующие годы я посвятил довольно много времени изучению и обдумыванию проблем, связанных с таким проектом. Где-то в глубине себя я считал своим долгом когда-нибудь основать такое общество.

Со стороны друзей моя идея не находила понимания. Когда я говорил о ней, они проявляли умеренный интерес, но потом полностью утрачивали его, как только понимали, что я выдвигал эту идею серьезно. После этого они предоставили мне возможность мечтать в одиночестве.

Отсутствие интереса у друзей не обескураживало меня. Я просто раздвинул горизонт, чтобы включить в круг моих интересов остальную часть человечества! Чем больше я размышлял о международных сообществах, тем яснее видел, что они были бы не шагом назад, к примитивизму, а шагом вперед в социальной эволюции, естественным продвижением от машинной технологии и самоубийственной сложности современной жизни к новому типу просвещенной простоты, когда технология служила бы людям не только в интересах механики и экономики.

Децентрализация в этом веке казалась мне нарастающей необходимостью. Бесплодные призывы к эффективности, которая обеспечивается централизованной мощью крупной индустрии и правительства, были бы уравновешены, я думаю, человеческими и идеалистическими ценностями, которые прорастали бы в небольших духовно-целостных общинах.

С ростом восторженного интереса к жизни я находил также все большее удовольствие в пении. В конце концов я решил брать уроки пения. Доктор Фридрих Шлидер, известный пианист и органист, посоветовал моей маме, чтобы я учился у Марии Циммерман, учительницы пения из Филадельфии. «Она настоящий музыкант, — уверял он маму. — Вашему сыну повезло, что он учится в колледже недалеко от Филадельфии».

Однажды я сел в поезд, отправлявшийся в Филадельфию, и посетил миссис Циммерман в ее студии. В то время ей, по-видимому, было около семидесяти пяти лет. В молодости она выступала с концертами певицей; ее голос, теперь не столь великолепный, был все еще хорошо поставлен.

— Голос, — объясняла она мне, — это инструмент, который нельзя видеть. Я не могу показать вам, как им следует пользоваться, как я могла бы сыграть на пианино. Вы должны внимательно вслушиваться, когда я пою ноту, и затем попытаться имитировать звук моего голоса. Чем внимательнее вы будете слушать, тем скорее научитесь.

Затем она положила мою правую руку себе на живот: «Я хочу показать вам, как следует правильно дышать», — пояснила она. Когда она вдохнула, ее диафрагма опустилась, и живот раздулся. Я приготовился услышать глубокий оперный тон.

— Моооооооооо! — послышалось слабое кваканье; этот звук был едва ли достаточно сильным, чтобы наполнить небольшую кладовку, не говоря уже о концертном зале. Я старался подавить свое веселье.

Однако ее голос был хорошо поставлен. Вспомнив отличные рекомендации доктора Шлидера, я решил заниматься у нее.

— Вы будете платить мне пять долларов за урок, — заявила она твердо. — Это не значит, что мне нужны деньги. Я не нуждаюсь. Но вы должны платить их. Это поможет вам серьезно относиться к моим урокам.

Я не хотел просить у отца деньги, чтобы платить за еженедельные уроки, поэтому пошел работать официантом в «Последнюю соломинку», где был занят один вечер в неделю. Из этого заработка я и платил за уроки.

Мария Циммерман оказалась отличным преподавателем. В отличие от многих учителей пения, в первые недели она не позволяла мне петь самостоятельно. Лишь постепенно, по мере того как прогрессировала постановка моего голоса, она разрешала мне понемногу упражняться дома; потом — несколько больше. Чем больше я преуспевал, тем больше удовольствия доставляли мне уроки, пока, наконец, они не стали самым счастливым временем недели.

Мария Циммерман была не только прекрасным учителем и великолепным музыкантом, но также и замечательной женщиной. Будучи глубоко религиозной, она среди всего находила удовлетворение только в самом высоком и благородном. Она являла собой выразительный пример той истины, которая становилась для меня все более очевидной: главным шедевром настоящего артиста должен быть он сам.

Однажды ко мне пришло то, что я называю откровением. Неожиданно живо и мощно, в течение нескольких минут, я глубоко проник в природу искусства и в суть взаимоотношений между искусством и истиной, что с тех пор стало главной темой моих размышлений.

Слово искусство в том смысле, как Род и я использовали его, включало в себя все творческие виды искусства, в том числе музыку и литературу. Мы размышляли, правы ли авторитеты, утверждающие, что искусство существует только для искусства, или оно должно выражать чувство социальной ответственности; или быть выражением личности художника; схватывать реальность точно, как фотокамера, или выражать дух эпохи, в которой живет творец?

Неожиданно у меня возникла уверенность в более глубокой истине. Я понял, что большинство теорий об искусстве придают особое значение формам искусства. Однако искусство является существенно человеческим, а не абстрактным явлением. Внутренняя ценность человека определяется не его физической внешностью, а духовным началом, его мировоззрением, смелостью или трусостью, мудростью или невежеством. Так же и в искусстве: значимость произведения определяется тем, как художник видит жизнь, а не средствами выражения. Вдохновение или бесплодие могут проявиться как в реализме, так и в импрессионизме.

Важен вопрос: в какой степени творение художника проявляет ЕГО величие как человека? Только если художник велик, его творение может быть действительно великим. Оно может демонстрировать и исключительное мастерство, но если мы не хотим считать людьми искусства даже сантехников, то не следует оценивать произведения искусства по критерию мастерства [Я рассматриваю этот вопрос в своей книге «Художник как проводник» (Crystal Clarity Publishers, 1988).].

Я решил, что передо мной, как писателем и как человеком, стоит одна и та же первоочередная задача. Мне следовало определить, каковы идеальные человеческие качества, и затем совершенствовать себя в этом направлении.

Примерно в то время мы на уроке английского языка получили задание написать сочинение о своем критерии оценки величия произведений в литературе. Не считая себя способным выразить некоторые тонкие нюансы моего озарения, я ограничился описанием лишь одного аспекта — может быть, самого тонкого из всех! Я писал, что после прочтения «Илиады» Гомера я почувствовал ослепительный белый свет, исходящий от этого творения. Позднее, когда я размышлял о других великих произведениях, то вновь в каждом случае «видел» яркий свет, но не столь сильный, как от «Илиады». Свет Чосера казался более тусклым по сравнению с Мильтоном, Данте или Шекспиром. От менее значительных произведений не исходило никакого свечения, как если бы они были духовно мертвыми. Я признавал, что не видел объективной причины для того, чтобы так высоко оценить Гомера; его эпос на первый взгляд представлялся всего лишь хорошей, увлекательной военной повестью. Однако судя по излучаемому свету, это должно быть величайшее произведение [Древние греки обычно называли автора «Божественным Гомером».].