Тристания - Куртто Марианна. Страница 10
— А ты чем занимаешься? — вежливо спросила Ивонн, по-видимому пожалев о своей колкости.
Мы ведь уже увидели друг друга, — хотел сказать я, — к чему нам все эти расспросы. Но вслух ответил:
— Продаю и покупаю рыболовные снасти. Привожу идеи из Англии, приезжаю с идеями сюда. На Тристане сильны традиции предков: мы относимся к морю, как к близкому человеку, и читаем мысли рыб. Мы убиваем их с любовью и вкушаем, точно лучший деликатес: для нас рыба дороже золота.
Ивонн молча смотрела на меня, держа в руке пустой бокал.
— Заказать тебе еще чего-нибудь? — предложил я, а она отерла губы и закашлялась, как будто в ее горле закрутилось колесико.
В тот вечер я взял Ивонн за руку во второй раз, и она не отдернула ее. Она смотрела на меня и видела, как я обгораю в пламени свечи, точно комарик, который добровольно летит на смерть. Потому что такова его судьба. Но я не был комаром, Ивонн не была пламенем, и судьба тут тоже была ни при чем. Я своими ногами поднялся на борт корабля, своими ногами ходил по земле родного острова, своими ногами пришел в цветочный магазин. Я сделал выбор и отныне живу в этой стране, где мокрое небо разъедает землю, а люди избегают смотреть друг другу в глаза.
— Можно проводить тебя до дома?
— Спасибо, сама дойду.
— В городе в такой час опасно.
— Это мой город.
— И что с того?
— Ну, хорошо. Если ты обещаешь защищать меня от грабителей.
— Ценой своей жизни.
— А от плохих парней?
— И от них тоже. Особенно от них. Я не буду сводить с тебя глаз.
— А если я припущу бегом и исчезну в толпе?
— Тогда я выслежу тебя по веснушкам. Ты замечала, что они осыпаются с твоих щек?
— Замечала. Мать говорила мне об этом в детстве. Их трудно вымести с ковра.
— Ты веришь в судьбу?
— Что?
— Ничего.
— Я верю в людей и птиц. И в кофе.
— Интересная вера.
— Еще бы! Я сама придумала ее.
— Расскажешь по дороге подробнее?
— Расскажу, если обещаешь слушать.
Так повторялось из вечера в вечер.
Я мерз у дверей магазина, наступало шесть часов, и дверь распахивалась. Она скрипела, потому что смазка на петлях высохла, а новую никто не покупал.
Ивонн выходила мне навстречу, от нее пахло цветами, чернилами и вдавившимся в пальцы металлом.
Мы шли в какой-нибудь клуб или кинотеатр. Проникались «Десятью заповедями», наблюдали, как рушится «Мост через реку Квай». Усаживались на красные кресла, точно королевские особы, и смотрели фильм. Когда сеанс заканчивался, мы ждали, пока свет зажжется и выгонит нас обратно в холодную темноту улиц.
Время от времени мы бывали в дешевой закусочной возле парка, где ели нарезанный толстыми дольками картофель и панированную рыбу. Ивонн обожала эту рыбу, я же чувствовал в ней только вкус муки и прогорклого жира. «Добавь соли», — предлагала Ивонн, а я рассказывал ей о морских обитателях и о том, как их поднимают из волн и тотчас опускают на шипящую сковороду.
Однажды, когда после ужина мы пили кофе, по вкусу похожий на деготь, я рассказал о птице, в животе которой нашли черную жемчужину.
— Разве жемчуг бывает черным?
— Бывает. И розовым тоже.
— Не верю.
— А зря.
— И где сейчас эта жемчужина?
— Выставлена в поселковом клубе.
— А что такое поселковый клуб? — поинтересовалась Ивонн и посмотрела на меня с противоположной стороны стола, точно с расстояния в тысячу километров.
Когда у Ивонн был выходной, мы спали допоздна, а потом подолгу завтракали. Ходили в универмаг, покупали ей дешевые сережки, а мне лосьон после бритья — потому что им пользуются все цивилизованные мужчины. Сидели на скамейке в парке, бросали семечки откормленным птицам и придумывали им до смешного торжественные имена.
Иногда я замечал, что прохожие таращатся на нас, но Ивонн не обращала на это внимания. А может, ей было все равно. Она не думает о том, смотрят на нее или нет, и поэтому на нее смотрят все, да еще потому, что она со мной, — а я неправильный, я другой: таких люди не любят.
Люди не любят чужих.
А мне, в свою очередь, кажется, что люди здесь чужие сами для себя: они как будто родились комками из костей и мяса, и родители завернули эти комки в кожу, которую купили на рынке. Глаза тоже взяли первые попавшиеся, как пуговицы на лотке со швейными товарами, и теперь эти глаза совершенно не подходят к лицу, на которое их поместили. Взгляд каждого местного жителя словно бы недоуменно вопрошает: почему меня заточили именно в это тело?
Ивонн была со мной, но я боялся, что долго это не продлится. Я был плохим человеком, я поступил неправильно, оставил своих любимых, которые махали мне с берега и верили: он скоро вернется. Ивонн никогда не спрашивала, как я мог решиться на такое, потому что понимала причину моего отъезда: она тоже томилась беспокойством, тоже старалась отклониться от курса, который пытались указать ей другие.
А может быть, она не спрашивала потому, что не хотела знать.
Я приехал к ней, я был рядом и массировал по вечерам ее гудящие ноги. Если и было что-то плохое, оно осталось далеко позади, на острове. Отсюда ничего не видно.
Когда Ивонн задавала вопросы о Лиз, я отвечал, что мы стали просто друзьями, что спим бок о бок, как брат и сестра, что я перестал чувствовать себя счастливым. Я не рассказывал ни о глазах Лиз, цвет которых менялся в зависимости от дня лунного месяца, ни о шее, изгиб которой был словно выведен Господней рукой. «Мясо она вечно пережаривала», — говорил я, и на лице Ивонн появлялась довольная улыбка — все люди такие, все злорадствуют над промахами тех, кто был когда-то рядом с их возлюбленными.
На самом же деле у Лиз ничего не пригорало, и она всегда жарила мясо правильно. Когда я вонзал в него зубы, к уголкам рта стекала кровь. Именно так я и хотел жить.
А потом вдруг перестал хотеть.
Как я мог оставаться рядом с Лиз, изо дня в день маячить перед ее сочувственными глазами? Лиз была не просто добрым, а хорошим, невообразимо хорошим человеком. Вся ее жизнь напоминала бесконечную войну с собственной неуместностью, и только после рождения ребенка ей стало полегче; лишь тогда она смогла хоть немного отвлечься от той непостижимости, которую видела в своей душе.
Иногда я думал, что Лиз следовало бы родиться в каком-нибудь другом месте. Что толку грезить об идеальном человечестве, когда гусеницы уничтожают урожай картошки, а на скалах тухнут птичьи яйца? Впрочем, несмотря на ежедневные раздумья и сомнения, Лиз удавалось справляться со всеми заботами. Пусть голова витала в небе, но руки-то делали работу на земле: мыли картошку, собирали помидоры, разбивали пингвиньи яйца на сковородку и жарили.
Слишком идеальные, слишком светлые руки. Рядом с моей кожей — точно вата на фоне железа.
Когда мы с Ивонн достаточно насиделись в кофейнях, на парковых скамьях и в темноте кинотеатров, она решила позвать меня к себе домой. В постель, которая всегда была измятой и пахла сном. Я забрал свои вещи из гостиницы и поселился у Ивонн.
Квартира оказалась цветастой, как сама Ивонн. Обстановка была далека от роскоши: обои отслаивались, по полу ползали серые гусеницы. На скатерти темнели пятна от вина, на занавесках пятна от кофе, на стенах ванной еще какие-то пятна, на которые я избегал смотреть. За стенами шуршали мыши, в канализации временами возникал затор из-за крыс. Зимой окна заледеневали, и ноги мерзли даже в трех парах носков.
Горничные в гостинице всегда заправляли кровать ровно и аккуратно, а Ивонн не застилала постель вообще. «Все равно мы скоро снова уляжемся спать», — говорила она, шла в ванную и подолгу мылась. Она не перетряхивала постельное белье и не гладила одежду, она роняла хлебные крошки на пол, а я подметал их. Она забывала вынести мусор, так что делать это приходилось мне, и все же мы были вместе, и все же мы смотрели друг на друга, а если теряли из виду, то тотчас начинали искать — на другой половине кровати, в кухне, где пили чай из больших кружек с рисунком в цветочек. Мы сидели на расшатанных стульях и читали газеты, восторгались космическими спутниками, а еще тем, что кто-то достиг Южного полюса на лыжах! Мы любили друг друга то долго и нежно, то быстро и безрассудно, как будто должны умереть на другой день. Из душа часто лилась одна холодная вода.