Тристания - Куртто Марианна. Страница 11
Я был счастлив.
На некоторое время городская суматоха заслонила собой то, что я оставил в прошлом. Но постепенно голоса океана вновь зазвучали в моей голове: я начал слышать плеск воды, как будто к уху была приклеена раковина. Вопли крачек стали пронзительнее, чем крики рыночных торговцев, брачные призывы китов сделались громче, чем голоса детей, играющих на улице в прятки, а в моих снах заплавали силуэты рыб, навевая воспоминания о настоящем море и настоящих рыбах.
Я не хотел больше оставаться в городе: меня тянуло к воде, но не на остров, нет, ведь я не смог бы жить ни на каком другом острове, кроме Тристана, не нашел бы в себе сил изучать другие берега и искать другие сокровища: поступи я так, день за днем вспоминал бы о своих родных краях, о бухтах и ветрах, о золотых монетах, которые так никто там и не обнаружил. (Правда состояла в том, что моя преданность Тристану оказалась сильнее, чем преданность Лиз.)
Но Ивонн выросла в городе и не была готова так легко покинуть его, ведь здесь ее работа и друзья, здесь кофейни, сквозь окна которых ничего не видно. Она привыкла к детям в школьной форме, к женщинам на цокающих каблуках и машинам, которые, дымя выхлопными трубами, носились по улицам взад-вперед, создавая ощущение, будто вокруг кипит жизнь. Как она могла оставить все это?
Так же, как оставил ты, — размышляла Ивонн, потому что знала: я бросил все, что у меня было, ради нее.
Она верила в это, и ее вера соединяла нас. Ивонн не понимала моей тоски по острову, на котором жизнь была сплошной нуждой и борьбой, но она знала, что этот остров — мой дом и что ей тоже следует оставить свой дом ради меня.
Я уговаривал, я обещал, что мы будем наезжать в город, и наконец она согласилась. Из чувства долга, любопытства или из любви, а может, из-за всего сразу. А еще потому, что хотела жить у моря: по-моему, этого хочет каждый, даже если не подозревает об этом.
Мы переехали на побережье. Нашим пристанищем стал маленький зеленый дом, где мы просыпались по утрам в тот час, когда просыпались волны, и сплетали ноги, как стебли водных растений. Волосы Ивонн были вечно растрепаны, но она не обращала на это внимания. Она шла в кухню и забывала воду на плите. Но рядом с нею был я, и я заботился обо всем: об Ивонн, о завтраке, о том, чтобы в кладовке лежал хлеб и кофейная гуща, в которую она погружала по утрам свои белые руки.
В последний день в городе мы отправились на прощальную прогулку.
Начали с магазина цветов, где Гарри предложил выбрать букет для нового дома. Он пожелал нам счастья, хотя и был раздосадован тем, что теряет хорошую работницу. Я не нравился ему, а он мне: его серьезность и костлявые пальцы будили во мне ощущение безысходности. Ивонн, однако, не позволяла говорить о нем дурного, потому что она (как и Лиз, вдруг с содроганием понял я) находила во всех людях хорошие черты.
Из магазина мы направились в парк, растрепали подаренные Гарри цветы и разбросали лепестки по скамейкам. Ивонн хотела оставить в городе след. «Но ведь ветер тотчас разметает лепестки», — заметил я, а Ивонн ответила: «Вот именно». Она не из тех, кто вырезает свое имя на стволе дерева: ее следы видны лишь тому, кому посчастливится оказаться рядом с нею в нужное время.
Когда мы прощались с птицами, Ивонн начала строить догадки, придумывают ли птицы смешные имена для людей, как делали мы. Наш шутливый разговор навел меня на мысль о Джоне, и я вдруг понял, что не знаком в этой стране ни с одним ребенком, что знаю лишь эту женщину, этого взрослого ребенка, который околдовал меня своей неповторимой красотой и противоречивостью. Ивонн напоминала мне чашу с водой, все время готовой перелиться через край, — поначалу это зрелище вызывало недоумение, затем начинало тревожить. Потому что чем дальше, тем труднее было представить себе жизнь без него.
Но разве раньше я представлял себе жизнь без Лиз?
Под конец мы пошли в закусочную возле парка, заказали по чашке тамошнего кофе, терпкого, как деготь, и тянули его мелкими глотками, точно дорогой коньяк.
5
Тристан-да-Кунья, октябрь 1961 г.
Сегодня суббота, и Марта может спать допоздна или встать пораньше, если захочет.
У нее есть выбор.
Она лежит без сна, не зная, который час; прислушивается к кашлю Берта, который доносится из кухни. Протягивает руку и расплющивает паука, ползущего по стене.
Как же сильно Марта и Берт любили друг друга когда-то.
Марта слушает кашель мужа и гадает: чего еще Берту хочется в жизни помимо того, чтобы ощущать течение дней сквозь себя и руки Марты на своих плечах? У нее слишком сильные руки. Вероятно, это и пугает Берта — то, что Марта подобна камню, который можно бросить вниз со склона.
И камень не разобьется.
Марта ставит ноги на холодный пол. Чуть поодаль от кровати свет рисует на полу линии с острыми краями; эти лучи как будто ножом отрезали, — думает Марта и понимает, что солнце уже стоит высоко в небе. С восходом становится тепло. Ей не понадобится шерстяная кофта, разве что тонкая, ведь наверху всегда ветрено.
Она подходит к окну и распахивает шторы, отчего лучи света на полу вздрагивают. На соседском дворе Марта видит мальчика, который решает, куда поставить стул — в тень или на солнце? Глядя на мальчика, Марта вспоминает о своем брате Сэме, хотя тот на десять лет старше. До поры до времени они оба таятся, каждый в своем углу, но Марта чувствует, что им еще предстоит оказаться в центре всеобщего внимания.
Марте нравятся эти серьезные мальчишки, и ей хочется заботиться о них. Марта уже тянет руку к окну, чтобы постучать и крикнуть: «Не бойся, все в порядке!», но не произносит ни слова. Ей ли не знать, что дверь спальни может в любую минуту распахнуться от порыва штормового ветра, а палец — воспалиться и заболеть от соприкосновения с розовыми шипами.
Но, возможно, ничего такого не произойдет.
Марта стучит в окно и надеется, что мальчик слышит.
Он поднимает голову и смотрит, но не на Марту, а на ворота дома, и видит свою мать.
Мама заходит во двор и смотрит на меня с удивлением, как будто ожидала увидеть кого-то другого.
Никого другого тут нет, один только глупый мальчишка с серьезным лицом, который поднимает сосредоточенный взгляд от книги и хочет извиниться: прости, мама, но я все тот же, что и прежде. Думать — думаю, а делать не делаю.
Мама подходит ко мне, удивление исчезает с ее лица.
— Ты не проголодался? — спрашивает она, стараясь дышать ровно. Пытается скрыть свою тревогу, но ничего не получается.
— Только что позавтракал, — отвечаю я своим противным высоким мальчишеским голосом. Мне неприятно быть таким малявкой, но я вижу, что маме нравится именно это.
— Хорошо, — кивает она. — Но я все-таки поставлю варить картошку. Тебе ведь нужно расти сильным.
Она чмокает меня в макушку, заходит в дом и гремит посудой на кухне. Надеется, что домашние хлопоты прогонят беспокойство и угомонят улиток, которые вновь зашептались в ее животе после долгого перерыва.
Это не помогает.
Она встает у окна и глядит на мою спину. Я вижу ее лицо так отчетливо, словно передо мной поставили зеркало.
Мама, почему ты смотришь на меня, как на беспомощного ребенка? Ведь я — император.
Она открывает дверь, я поворачиваюсь к ней взглядом, и она снова начинает дышать.
Чего мама хочет?
Защищать меня?
Вместе со мной сажать деревья?
Думаю, нет, уже нет, но здесь, в нашем дворе, растет смоковница, которую я посадил, когда отец еще был дома, — точнее, это отец сажал, а я просто хлопал лопатой по комьям земли.
Я хорошо помню тот день: отец ходил по двору, а мама сидела на стуле, на том самом, на котором сейчас сижу я. Она была слишком большой для этого стульчика. Она была слишком тихой, она смотрела на меня и не могла понять, что же творится в голове отца. Эта мысль была простой, как яблоко; мама взяла ее в руку и бросила.