Избранное: Христианская философия - Жильсон Этьен. Страница 187

О Марке Аврелии говорят, что у него не было бога, которого он заслуживал. Однако правильнее, наверное, было бы сказать, что у него вообще не было никакого бога. Его благочестие по отношению к нему — всего лишь мудрое смирение перед тем, что он постигает как неизбежное. «Недалеко забвение: у тебя — обо всем и у всего — о тебе!» [1142]. Эти слова великого стоика — последние слова греческой мудрости, и они ясно свидетельствуют о том, что греки не смогли дать всеобъемлющего философского объяснения мира, не утратив при этом своей религии. В свете всего сказанного легко установить причину такой несостоятельности. Греческое философское истолкование мира представляет собой объяснение природных сущностей с помощью того, чем является некая определенная природа, иными словами, греки постоянно пытались объяснить природу всех вещей с помощью одного или нескольких начал, которые сами воспринимались как вещи. Человека можно призвать к поклонению любому живому существу, начиная от совсем выдуманного, наподобие Зевса, и кончая совершенно смехотворным, каким, например, был золотой телец. Важно только, чтобы это был некто или нечто, в котором по ошибке можно было усмотреть некое живое существо, и тогда они рано или поздно станут ему поклоняться. Единственное, чего человек, вероятно, не может заставить себя сделать, — поклоняться вещи. Когда греческая философия пришла к своему завершению, для развития в области естественной теологии был крайне необходим прогресс в сфере метафизики. Такому философскому развитию суждено было совершиться уже в IV в. н. э., однако весьма любопытно, что метафизике предстояло это сделать под влиянием религии.

Глава II Бог и христианская философия

В то время как греческие философы задавались мыслью о том, какое место отвести своим богам в умопостигаемом мире философии, евреи уже обрели Бога, который должен был дать философии ответ на поставленный ею вопрос. Речь шла не о Боге, возникшем в воображении поэтов или открытом каким-нибудь мыслителем как последний ответ на его метафизические проблемы, но о Боге, который Сам явил Себя евреям, назвал им Свое имя и объяснил Свою природу, по крайней мере, настолько, насколько ее мог уразуметь человек.

Первой особенностью еврейского Бога стало Его единство: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть» (Втор 6:4) [1143]. Невозможно короче или проще выразить столь радикальную перемену. Произнося эти слова, Моисей не формулировал никакого метафизического начала, которое затем требовало бы рационального оправдания. Он просто говорил как богодухновенный пророк, определявший для блага евреев то, что отныне должно было стать единственным предметом их поклонения. Однако, будучи принципиально религиозным по своему содержанию, это речение хранило в себе начало важной философской революции, по меньшей мере, в том смысле, что, если бы любой философ в любое время, размышляя о первоначале или причине мира, был вынужден признать в еврейском Боге Бога истинного, ему бы с необходимостью пришлось отождествить с этим Богом свою философскую первопричину. Иными словами, если для греческого философа трудность заключалась в том, чтобы сообразовать множество богов с реальностью, которую он осмыслял как единую, для любого приверженца еврейского Бога сразу было ясно, что какой бы ни представлялась природа реальности, ее религиозное начало с необходимостью должно было совпадать с началом философским. Поскольку каждое из них само по себе является единым, они с необходимостью представляют собой одно и то же и дают человеку одно объяснение мира.

Когда Моисей возвестил евреям о существовании этого единого истинного Бога, у них ни разу не возникло мысли, что их Господь может быть какой-то вещью. Очевидно, что Он был для них некоей Личностью. Кроме того, поскольку Он был богом евреев, они уже знали Его, знали как Господа Бога их отцов, Бога Авраама, Бога Исаака и Бога Иакова. Снова и снова их Бог давал им знать, что он заботится о Своем народе; их отношения с Ним всегда были личностными, т. е. отношениями между личностями и Личностью; единственное, что они еще хотели о Нем узнать, — Его имя. По сути дела, Моисей сам не знал имени единого Бога, но знал, что евреи спросят его об этом, и вместо того, чтобы вдаваться в глубокие метафизические размышления, он избрал кратчайший и вполне религиозный путь. Моисей просто спросил Бога о Его имени: «И сказал Моисей Богу: вот, я прийду к сынам Израилевым и скажу им: "Бог отцов ваших послал меня к вам". А они скажут мне: "как Ему имя?" Что сказать мне им? Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий (Иегова). И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам (Исх 3:13–14) [1144]. В результате возникло повсюду известное имя иудейского Бога — Иегова, потому что оно означает «тот, кто есть» («Сущий»).

Здесь историки философии вновь сталкиваются с неприятным для них фактом, а именно с нефилософским высказыванием, которое с тех пор стало эпохальным в истории философии. Еврейский гений не был философским — он был религиозным. Подобно тому как греки — наши учители в философии, евреи — учители в религии. До тех пор пока они хранили свое религиозное откровение для себя, с философией ничего не происходило, однако благодаря проповеди Евангелия Бог евреев перестал быть частным богом избранного народа и стал богом всечеловеческим. Отныне любой, кто стал христианином и хоть сколько-нибудь был знаком с греческой философией, с необходимостью понимал все метафизическое значение своей новой религиозной веры. Его философскому первоначалу надлежало обрести единство с первоначалом религиозным и, поскольку именем его Бога было «Я есмь», любой христианский философ был вынужден полагать «Я есмь» в качестве первоначала и верховной причины всех вещей, даже в философии. Используя нашу современную терминологию, можно сказать, что христианская философия по-своему «экзистенциальна».

Этот момент был столь важным, что даже самые ранние христианские мыслители не могли его не заметить. Когда первые образованные греки приняли христианство, олимпийские боги Гомера благодаря непрестанной критике философов уже лишились веры, превратившись в простые мифические образы. Однако те же самые философы не в меньшей степени дискредитировали и самих себя, явив миру зрелище своих нескончаемых противоречий. Даже самые величайшие среди них в своих самых глубоких прозрениях так и не смогли правильно определить, в чем им в конце концов надо усматривать верховную причину всех вещей. Платон, например, ясно видел, что последнее философское объяснение всего, что есть, в конечном счете должно связываться не с теми элементами реальности, которые постоянно порождаются и поэтому никогда реально не существуют, а с чем-то таким, что, не претерпевая никакого рождения, в силу этого подлинно есть или существует. Итак, как подметил в III в. н. э. неизвестный автор трактата «Об увещании к грекам», сказанное Платоном почти в точности повторяет то, что говорят сами христиане «с одной лишь разницей в употреблении артикля. Ибо Моисей сказал "Сущий", а Платон — "сущее", и совершенно верно, что оба выражения, по-видимому, соотносятся с существованием Бога» [1145]. Если Бог есть «Сущий», то Он также и «сущее», потому что быть кем-то значит также быть чем-то. Однако обратное неверно, так как быть кем-то значит гораздо больше, чем быть чем-то.

Мы находимся на линии разграничения между греческой и христианской мыслью, т. е. между греческой философией и философией христианской. Как таковое, христианство не представляло собой философии. Это было принципиально религиозное учение о спасении людей через Христа. Христианская философия возникла на стыке греческой философии и иудеохристианского религиозного откровения: греческая философия дала методику и инструментарий для рационального объяснения мира, а иудеохристианское откровение — религиозную веру, имевшую безмерное философское значение. Ключом ко всей истории христианской философии, а также к истории самой современной философии, в той мере, в какой эта философия несет на себе печать христианской мысли, является, наверное, как раз тот факт, что начиная со II в. н. э. человек стал использовать греческий философский инструментарий для того, чтобы выразить идеи, которые никогда не приходили в голову никакому греческому философу.