Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 84
Матвей уезжал на другой день нехотя. Побаливала голова, сердце сбивалось с ритма. Впечатление от этого некогда гордого и по-русски широкого, а теперь убитого города было горькое. И хотя понимал Матвей, что война перевалила едва ли не самый крутой подъем, все же больно щемило сердце при одном лишь воображении о новых жертвах. Что-то потеряно навсегда и ничем не может быть возмещено. Есть раны, которые не заживают всю жизнь, ноющей болью сопровождая человека до могилы. Женю и Михаила не воскресишь, не подсластишь едкого нагара в душе.
Тегеранская конференция и вызванные ею чувства как-то нежданно отодвинулись далеко в его сознании, угасая и тускнея.
Поезд медленно, ощупью выползал из развалин по вновь настланному пути. Гаснул короткий сумеречный день за скорбной чернетью пойменных лесов. А когда холодной сталью взблеснула полынья и руины города скрылись за побеленными снегом увалами и лишь дымы завода метались на ветру, предчувствие Матвея отлилось в неотвратимую уверенность: уедет в какую-нибудь страну в свои-то годы, больше не увидит брата. Он лег лицом к стене и зажмурил будто запорошенные песком глаза.
V
Упадет в землю летучее, с белым пухом тополевое семя, спит до поры, пока весна не напоит тревожным теплом, и тогда вымахает молодой тополек с лопоухой наивной листвой. И нет ему дела до того, поглянулось ли его соседство узкоглазой плакучей иве…
«Все началось с того, что пошла на завод и увидала парня, его нельзя было не заметить: красиво работал у станка. Токарь-художник. В этом все дело…» – думала Вера Заплескова.
Новая жизнь текла по своим законам, независимо от Веры. Вере оставалось только следовать за ней, подыскивая оправдание этой жизни, остроинтересной, необычной. Оправдания были найдены до того, как началась эта жизнь. Война отняла мужа, которого искала с шестнадцати лет. Будь у нее какой ни есть самый немудрящий муж, калека, она не заметила бы того парня.
Чем-то потайным и рискованным был близок ей тот парень. Его готовность в любую минуту стереть разделяющую их грань, молчаливое внушение, что за этой гранью нет плохого, а есть только радость и забвение тягот жизни, приучили Веру к несвойственной ей прежде все упрощающей решительности. «Что я получала в жизни? Чаще всего отказы, поучения, унижения». Уж на что Холодов умный и сильный, но и он унизил меня своей порядочностью, прощаясь два года назад: «Как бы ни любил я тебя, жениться сейчас не могу». И сослался на сложность времени и высшие интересы, не позволяющие жениться только ему одному и совершенно не мешающие другим…
Вера не торопилась открыть чемодан, взять солдатское, треугольной формы письмо, читанное ею не один раз. Сознательно выдерживала себя. Вошла в комнату, переоделась в халат, умылась, смочив короткие волосы, не торопясь пила чай, искоса поглядывая на письмо, положенное поверх самых срочных бумаг. Это было последнее письмо от Михаила.
Как и в первые дни знакомства, он бог знает куда улетел от жизни! Философия войны, взрыв нравственных сил. О, никогда не будет этого удивительного состояния за минуту до броска танков в атаку. Божественное вдохновение. «Если бы позволили, на коленях дополз бы до тебя!» Он не спрашивал, что она делает, как питается. Такое письмо стыдно людям показать. Чужое и темное, оно раздражало Веру. Вера отложила письмо, не прочитав и двух страниц, а там еще три короба такой же безнравственно-возвышенной чепухи.
«Я как вор, – думала она, привыкнув обдумывать все, даже мерзкое с ее точки зрения. – Вор ведь тоже не испытывает раскаяния, которое приписываем мы ему. Он лишь сожалеет, что не сумел украсть и потому понес наказание. И я воровка, и мне не стыдно, что люблю другого». Она удивилась своей порочной смелости и как бы со стороны боязливо любовалась собой.
До прихода парня необходимо было объясниться с Михаилом. Включив свет, она тупо глядела на чистую страницу дневника, не зная, с чего начать откровенный разговор с человеком, которого уже нет в живых. Ей было тошно от фальши и насилия над собой. «Ты однообразно пишешь – все о любви. Не верю! Это подло. Жить тяжело, а ты все о чувствах. К чему преувеличения: ползком бы добрался до тебя?»
Вера вырвала листок, смяла, выключила свет, открыла окно.
«Михаил тоже не сухой коркой жил, он умел красиво врать, а я не умею. Погоди, зачем мараешь его? Или слабовата сделать в открытую, в одностороннем порядке, не выдумывая предлогов, не марая его? Слаба? Ты как все. А все придумывают предлоги – в маленьких преступлениях и в таких, как мое. Челове-е-ек! Батюшки, говорю-то я словами Мишки рябого. Он заразил меня этой головоломной пакостью. Да, кто-то сказал, что я алгебра. Хоть бы раненый вернулся, нужен ты, а не память о тебе. Можно без ног, можно без обеих ног. Ты не женщина, тебе можно…»
Зашуршали за окном до времени спаленные зноем листья клена. В латунном свете луны стоял парень, попыхивая папироской. Бросил папироску, затоптал ботинком.
Веру забила дрожь, сильно заколотилось сердце.
– Уходи, всему конец. Слышишь…
Он легко вскочил на подоконник.
– Тише… что ты? – Вера метнулась от окна в глубину комнаты. Он поймал ее у кровати, стянул с головы косынку, умело рвал пуговицы кофточки. Пахло от его жестких губ вином и табаком. За стеной трещали в лебеде кузнечики.
Необычайное простое открытие пришло к Вере попозже: до чего же легко дышать, когда не думаешь о жизни, а просто живешь. Легко было утром бежать в цех (в школе летние каникулы), не думая, делать простую работу, вставлять капсулы в минные взрыватели. Радостно глядела на парня, на его стройную спину, проворные руки, двигавшиеся над токарным станком. И неужели за это надо карать человека! Она не понимала, почему эта радость, любовь к молодому и красивому считается преступлением, а сохранение верности умершему блаженному – честностью и даже чуть ли не подвигом.
Теперь прежние отношения Веры с Михаилом казались ей бесплодным вымученным усилием любить, когда любить его было не за что. Вот так всю жизнь: наставления воспитателей в детском доме, грубоватые поучения дяди Макара, насилие над собой. Теперь все полетело к черту! И это потому, что война дала человеку оружие, попробуй тронь?! Когда человек рискует жизнью, он лучше знает себе цену. Не лезь с пошлой прописной моралью!
Пока жизнь была одинокой и тоскливой, источником записей в дневнике Веры были неустроенности и противоречивость жизни, мыслей, настроений. Теперь все отошло в прошлое – дурные настроения и дневник. Но она еще не знала, оттого ли, что нечего было писать, что все стало определенным, или, наоборот, жизнь так запуталась, что боязно заглядывать в нее?
О парне говорили разное: «По знакомству забронирован», «Весь заработок отдает в фонд обороны». Вера задумывалась: на какие же средства он живет? Такой не по ее плечу героизм настораживал ее не меньше, чем былые порывы Михаила в заоблачные выси. Не под силу было жить с героями ей, насквозь грешной и обыкновенной, какой считала она себя без поблажек.
Изменения, происшедшие в жизни Веры, замечены были раньше соседями, чем ею самой.
Мужчины поглядывали на нее, улыбались так, будто между ней и ними подразумевалась некая запретная тайна, возможность связи.
Сосед, синегубый кривошеий мужичишка Митяй, работавший на заводе, поджидал ее у проходной, плелся с ней до дома. Однажды явился с пол-литром и консервами «второй фронт».
– Ну, краля, давай повечеряем, культурненько отдохнем. Люба ты мне вот до сих пор! – Митяй жесткой ладонью провел по ее красивой белой шее.
Сдерживая бешенство, Вера спросила своим тихим голосом:
– А супружницу твою куда денем?
– Отколь получил, туда и отправлю. Не буду и часу держать, ты хоть разок дыхни неравнодушно ко мне. Не гляди, что шея моя покривилась, она выпрямится, как столб, только улыбнись, – говорил мужичишка, вскрывая банку с колбасой.
Вера вышла будто за водой, привела сожительницу Митяя. Толкуниху, по-уличному Гулёна.