Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 85

– Ну, Митяй, давай объясняйся при ней.

Митяй взъерошился, как сердитый воробей, засопел:

– Ушибить хошь меня, Верка? Мотри, я чугунный, ручки зашибешь… Другие-то тоже при мамзелях тебе в чувствах исповедоваются?

– Иди домой, доходяга, черт несуразный, – сказала толстая Гулёна.

Когда он ушел, она положила половину колбасы на тарелку.

– Извини, больше мне нечем платить за твою ласку.

Вера схватила ее за мягкое плечо:

– Ты с ума сошла, что ли?

– Это тебе кровь бросилась в голову. Мало холостых… Ишь рассупонилась, кобыла глазастая! Смотри, как бы наши бабы не испортили твою красоту. Мужья головы кладут, а тут разные с жиру бесятся. Погоди, накалится докрасна под тобой земля, изжаришься, как гада разнесчастная.

«Война закончится, живые во всем разберутся, а мертвых простят. Ведь и сами перед ними не без вины», – думала Вера. И вот показалось, будто пришел Михаил, а ему говорят: «Убило Веру осколком, прямо в сердце угодили». И он говорит: «Эх, живи она, любил бы ее, все бы простил». Это фантазия. А в действительности этот всепрощавший покойник мешал ей жить, напоминая о себе давними письмами, до неприличия наивными.

VI

Майор Александр Крупнов возвращался домой с войны из Берлина. Эта весна в его жизни была плотной по впечатлениям. Совсем недавно он со своими солдатами ворвался в имперскую канцелярию. Черный смрадный дым спиралями крутился по двору. В подземелье, последнем убежище Гитлера, в грязных коридорах метались подавленные, нервно издерганные, пьяные служащие и солдаты из охраны фюрера. Особенно тягостное впечатление производили женщины и девушки, видимо, из обслуживающего персонала канцелярии: в глазах крайняя растерянность, готовность потерять свою жизнь…

…А лицо у Сталина стало прозрачнее, тоньше, заботливое, как у учителя, и вдохновенное, как у поэта. Таким и увидел его Александр на Параде Победы в Москве…

Ожил в памяти вечер у дяди Матвея на Большой Молчановке, пили за его дипломатические погоны.

– Для тебя, Саня, война кончилась, а для меня… вечный бой. – Дядя улыбнулся хитро и дерзко…

…В родном городе из каждой щели меж кирпичей и камней двулистьями выглянул к свету жизнестойкий татарский клен. На крови, на истлевших телах погибших бесстыдно-жирная зеленела лебеда. Все созданное человеком рассыпалось – дома, заводы – и никогда не поднимется без его рук. И только деревья, кустарники глядели на солнце через битый кирпич и щебенку; нежно-мягкие, беспомощные, гнущиеся от шалого ветерка, они победно смыкались над ржавым железом и бетоном. Казалось, уйди отсюда человек, и земля не торопясь похоронит навсегда в травах и лесах, затянет ручьевыми наносами, илом все его следы.

Александр радовался неистребимой силе природы. В ее постоянстве, упорстве он видел что-то родственное ему, Сашке Крупнову. Солнце, как всегда, притаилось за Волгой, перед тем как взойти, опираясь лучами на два кургана. Река играла разноцветием огней, и птицы радостно щебетали, пели, щелкали и свистели в ветвях по пояс забредших в воду деревьев.

В старом саду, на старом фундаменте начал Александр строить дом. Отец, улыбаясь, окунул свои пальцы в светло-русый хмель его головы.

– Решил?

– Бесповоротно. Все сделаем, как было. И ветлы возьмутся, как и при прапрадедушке Модесте. И сады зацветут. И катер заведу. Собаку тоже. Соберу уцелевших Крупновых. А вот Хейтели теперь вряд ли соберутся вместе. Фельдмаршала Вильгельма наши пленили, а заводчик Гуго успел смотаться к американцам.

На тачке свезли золу к Волге, выровняли фундамент. Юрий привез несколько машин битого кирпича. Нашлись товарищи солдаты, помогли. И вырос дом со светелкой, каменная стена в пояс высотой вокруг усадьбы.

Александр расспрашивал отца о Вере. Отец нехотя отвечал: работает в школе, живет в овражной землянке.

– Ни вдова, ни замужняя.

– У нее ребенок, слыхал я.

– В кумовья собираешься?

– Помочь надо.

Александр оставил на полдороге тачку с камнем, спустился в овраг по земляным ступенькам. Отыскивая среди мазанок жилище Веры Заплесковой, он думал над тем, как бы поровнее вести себя с ней, ничем не выдать того, что он знает о ее неверности Михаилу. Сильно изменившись за время войны, сам чувствуя эти перемены, Александр не допускал возможности изменений в любимой женщине. Все такой же замкнутой, из-за неловкости прямолинейной, нетерпимой, может быть, сохранилась она в его памяти. Наклонит бодливо голову и будет затаенно глядеть исподлобья умными глазами. И еще одна Вера жила в душе его: тихий голос в темноте августовской ночи у калитки – тогда уж очень усложняла Михаила. На заре, на Волге смеялась, ямочка на подбородке мелела. Такая, да еще как в концерте разговорчивая – запретны для Александра. Сам запретил. Пусть будет педантка, пусть прикидывается укоряющей патриоткой, скучнейшей учительницей с плоской прической. Такую легче выдворить из души.

«А я для чего иду?»

Вера избавила его от неловкости: встретила у порога, запахивая фланелевую в малиновых цветочках кофту. Вольная улыбка обмелила ямочку подбородка, чуть потяжелевшего. Золото в глазах веселое.

– Я думала, не придешь, Александр… Денисович!

В ней появилась уверенность матери. С размеренной быстротой убрала со стола тетради и книги, поставила картофель и водку, две разные рюмки. Встретив его взгляд, сказала:

– Да, ждала. Но я привыкла к тому, что ожидания не сбываются. Это не про меня: все исполнится в срок. – Однако не больше минуты отрешенно каменело лицо ее. Она сделала неуловимое движение, засветилась изнутри. – Наливай, Саша!

Он робел перед ней.

– Сами наливайте, Вера Ивановна. Я ведь не пью.

– Будь мужчиной и хозяином. Ах, дочь посмотреть?

За пологом склонились над спящей в ивовой качалке девочкой. Черная линия сомкнутых ресниц, точно такая же, как у Михаила, к вискам скошенная, много сказала Александру: перед ним свои, эта женщина и тем более этот ребенок. За столом держал себя уверенно, потому что нашел свое место в жизни этих людей.

– Что нового, Саша?

По лицу понял: спрашивала о Михаиле.

– Он жив. Я это чувствую.

– Если бы! Мне бы только увидеть его на одну минуту, сказать ему одно слово, а там…

– На одну минуту встречаться? Стоит ли?

– О, минута много значит иногда… В минуту можно стать глубоко несчастной или счастливой. Человека губят не годы, а минута. Что я тебе говорю? Ты же вояка, знаешь такие стороны жизни, о которых я не подозреваю даже. Пей, Александр.

– Дай-ка мне лучше воды, Вера.

– В первую побывку ты меня прямо-таки раздавил. Такой тварью книжной почувствовала себя после встречи.

– Это на тебя Михаил повлиял.

– Не понимала я его.

– А сам он себя понимал?

– Мы с ним уж очень разные, несоединимо разные. Он в таких широтах психологических… Не то говорю, да? Я постарела. Не только лицом, душой, опытом, что ли, чувствами, не знаю чем, но стара. Ты светлый, цельный?

– Кругом было затемнение, поневоле будешь светлый, – пошутил Александр.

– Я любовалась, как ты избенку строил: вот она, сама жизнь! Уравновешенность.

Вера все эти дни, ожидая прихода Александра, жила нервно, напряженно. И теперь чувствовала себя в непривычной душевной сдвинутости, даже не удивляясь тому, что вот-вот сделает что-то непредвиденное. Острая и нежная жалость к нему, большому, не по годам суровому мальчику, сломила ее. Может быть, это и была любовь – она не знала и еще меньше умела говорить об этом. Она согнулась, уткнувшись лицом в свои колени. Не от отчаяния плакала она.

– Это пройдет, Вера, все пройдет.

«Может быть. С Холодовым прошло. Александр не понял меня». Так думалось с меньшей обидой.

Александр смотрел на родимое пятно на шее в мягкой каштановой повители волос, и было в этом родимом пятне столько детского, жалостного, что он как-то очень круто взял почти отеческий тон, коснувшись ее плеча рукой.

– Пойдем-ка к старику, сестрица!