Истоки. Книга вторая - Коновалов Григорий Иванович. Страница 88

Михаил обнялся с отцом, потом с Александром так обычно, будто вчера только расстался. Лене казалось, что брат все видит, как в воспоминаниях, не удивляется, что отец постарел, дом не тот. Сел за стол, лишь на мгновение как бы очнулся, а потом снова будто ослеп.

– Куда же я уйду от своих? От себя? Пусть потом хоть ссылка, хоть тюрьма, хоть пуля.

– Да за что же? – со сдержанным негодованием спросил отец. – В чем ты виноват? Не томи нас, Миша.

Выпив, Михаил с тоской сказал:

– Эх, если бы кто мог арестовать мои раздумья, мои муки! В мыслях я виноват. Других грехов не знаю. Саня, милый, поверь мне, как солдат солдату. Танк сгорел, прижали нас к Волге. Я прикрывал отход Рэма. Я рванул каршу, но она уже пустила корни в песок. Старая, а жить охота. Тут и схватили меня.

Михаил сбивчиво, с перескоками рассказывал о своей жизни в плену, будто умышленно подчеркивая сомнительные моменты.

– Моя беда в том, что я попал в плен, а не погиб. За это меня и будут перевоспитывать.

– Ишь, находятся чистоплюи – в плен попал, ах как это неловко! А что боевых товарищей при этом спасал, дела никому нет, – сказал Александр. – И тычут в глаза нашему брату: мол, такой-то герой застрелился, а не сдался. Истерики бессердечные. Не спросят, почему и при каких обстоятельствах в плен попал. Даже с точки зрения холодной арифметики мыслимо ли всем стреляться? Однако солдаты не психопаты. Знаешь, Миша, я сам пойду с тобой в ту комиссию. Заодно пусть и меня судят, ведь я был в плену целых пять часов, – сказал Александр.

Удивилась этому признанию одна Лена, а Юрий и отец только переглянулись. Михаил же, кажется, даже не слышал:

– Не верят человеку! В этом непростительный грех.

– Миша, я, твой отец, верю тебе. Только не думай так. И там не говори так.

– Да, не говори, – поддержал отца Юрий.

Тяжелое замешательство вызвали у Лены эти слова отца и брата. Впервые они советовали Михаилу скрытничать, и она поддакнула им, стыдясь за себя.

Михаил вышел из-за стола, горе кидало его из угла в угол. За многие годы молчания хотел наговориться вдосталь. Уголки толстогубого рта запенились, а он не мог остановиться.

Он сам не знал, когда и кто внушил ему прежде казавшуюся дикой, а теперь правомочной мысль, что в конце концов имеют основания покарать его – уж очень разношерстный.

– И я улучшусь. Стану лучше не для Иванова-Волгаря – поэта и чиновника. А для себя, для вас. Я пойду.

Юрий усадил Михаила за стол между собой и Александром, напротив отца и Лены.

– Никуда ты не пойдешь, Миша. Я беру тебя под свою ответственность. Это решение семейного совета.

– Вот-вот, ответственность! А ты, Юрас, поверь мне просто, без всякого заклада ответственности.

Внимательно-строгим взглядом Александр прирос к лицу брата, отец и Юрий становились все спокойнее и грустнее. Лена жалела Михаила так же по-особенному, как и покойного Женю. Она не могла жить, не зная его правды, но боялась, что правда эта сделает Михаила врагом родных. Готовая к беде, ждала, что вот-вот и всплывет та тайна, которая развалит семью, разъединит их навсегда. С каждой фразой Михаила нарастало ее опасение за него и за всех родных.

Денис остановил сына:

– Не пойму, чего ты хочешь, Миша. Скажи нам, если сможешь.

– То, что знаю я, никому не нужно, кроме меня. То, что нужно мне, я не знаю.

– Да что ты путляешь, валишь в одну кучку? Как тебе верить будут, если ты сам себе не веришь? Подумай, сынок.

– Не стоит за меня хлопотать.

Отец не сразу согласился:

– Человек тонет, и не знаешь, за что тащить его из воды.

Михаил свернул цигарку, затянулся дымом.

– Угости махоркой, – попросил Юрий.

– На, наедай шею. – Михаил улыбнулся, растянув толстые губы. Наивно глядели его глаза, утратив исступленный, жгучий блеск.

Лена подошла к нему, опустилась на колени.

– Миша, а может, все это сон, а? Как бы хорошо, если бы сон! – Лена положила голову на его колени.

– Леночка, я не причиню вам больше зла, чем причинил. А теперь пора! Может, ее повидаю. Даже не знаю, люблю ее или еще что… Тянет меня к ней… А им скажу, что давно с вами не живу. Да это и правда! Саня, помнишь, говорил в Москве, что нет у меня ничего общего…

Лена вскочила, отступив от Михаила. Сквозь слезы она видела, как отец, будто не помня себя, толкнул Михаила в грудь и схватился руками за свою голову. Михаил ударился затылком о печку. Приподнялся на локтях, выпрямился.

– Всю-то жизнь я хотел и не мог понять вас. Убегал от вас. Мать руки ремнем мне скручивала. А ведь и они там умели… – Михаил сбросил с себя рубаху, обнажил исполосованную рубцами спину с клеймом на боку.

– Этого я не покажу нашим дознатчикам, – сказал Михаил, – а то ведь у них логика странная: мол, не всех пленных дотошно допрашивали немцы, мол, коли расписали тебя – значит, выматывали кое-что.

– Миша, Миша… плохо, да? – стонала Лена.

– Хорошо! Я даже стихи заучил там:

Без родного неба Весь иссох.

Мне сейчас бы хлеба Хоть кусок.

Сытым понимать ли Суть вещей?!

Где вы, наши матери С миской щей?

Ну, а в своей тюрьме буду учить наизусть целые поэмы!

Михаил поклонился родным и вышел. Лена метнулась за ним, но голос отца остановил ее:

– Не ходить! Сам должен все пережить.

– Да, у него такая хворь, которую даже самые близкие не вылечат, – согласился с ним Юрий.

Самым мучительным и раздражающим для родных было то, что Михаил не просил их о помощи.

Такого гордого отрешения от жизни никто из родных не ожидал от мягкого человека.

– Это он нарочно не винится, чтобы упрекнуть нас, – сказал отец с закипающим гневом. – А если так, туда ему дорога! Знать я его не знаю, звонаря зловредного!

– Странно, он, кажется, ничего не замечает, глядит куда-то в себя. Он не заметил, что с тобой, Юра, произошло, даже не спросил, как это случилось, – сказала Лена.

– А по-моему, моя-то повязка особенно и растравила его.

Александр затянул пояс, застегнулся.

– Я в детский сад за Костей и Юлькой… А все-таки спасать его надо.

IX

Одна ночь в вагоне навсегда осталась в памяти Михаила: два раза он просыпался, снова ложился на верхнюю полку, и прерванное сновидение продолжалось с неумолимой ясностью и последовательностью… Он вернулся домой и в то же время видит танки в засаде и дом не родителей, а какой-то цех с одной кирпичной стеной, вместо другой – цветы до самого неба. И он видит в цветах огромную икону, а когда подходит близко, икона оказывается портретом его жены. Поперек – хвалебные слова, что родила дочь. Жена с дочерью на руках стоит в дверях лавки, и он почти не узнает ее – так непоправимо изменилась она. Весь ужас изменения в том, что лицо осталось прежним, а в глазах вместо былой мысли и чувств что-то тупое, она как бы порабощена животной чувственностью. И будто бы это сделал с ней мясник с волосатыми руками, разбудив в ней низменное, и оно подавило в ней человека. И только в маленькой дочери сохранилось что-то от прежней Веры, от ее милой рассудительности и смышлености. Михаил плакал по угасшему в жене человеку, безысходно страдая, как страдают только во сне.

Его разбудили. Он закурил. Горела свеча, возвращавшиеся военнопленные играли в самодельные карты.

– …Сидит у нее один, чубчик на сторону. Жена как обваренная. Сапер ей: «Не убирай со стола, я добавлю закусь и спирток есть. Сейчас побреюсь». Потом тому чубчику: «Давай и тебя заодно побрею». Посадил на табуретку, намылил, запрокинул голову, занес бритву. Раз провел по щеке, попробовал ладонью. «Ничего, – говорит, – гладкий». А у того язык отнялся, пот заливает глаза. Не стал сапер пить с ними. Ушел. Баба на крыльце догнала, в ногах валялась, пыль мела головой с его сапог.

– Простил?

– Неизвестно. Может, он, сапер-то тот, на мине подорвался, развязал бабе руки, а может, домой пришел с вывернутой душой.

– Верность – вопрос не теоретический, а практический: нашел человека – твое счастье, не нашел – нет счастья. Никакими рассуждениями не поможешь. Вот однажды…