Шандарахнутое пианино - МакГуэйн Томас. Страница 22

Затем причесон. У этого ублюдка не видно ушей. Камбла подмывало подойти и прямо выложить Болэну, что красный белый синий — цвета несочетаемые. Вместо этого он не спеша оценил Болэна, словно тот был говяжий филей; и вывел для себя обескураживающие разведданные — Болэн скорее великоват. Более того: он швырял амуницию по всему задку повозки так, что напоминал Камблу, особой параноидной телепатией, его самого — так в некотором будущем станут третировать и его. Он подошел.

— Приятный денек, — сказал Камбл.

— Да, он таков. — Болэн свернул индейское одеяло и уложил его рядом с походной печкой в передке повозки.

— Жара-то какая.

— Какая, да.

— Теперь тут работаете?

— Просто в гости. — Он вылез из повозки. — Работаю я с другим парнягой. Но, думаю, тут подзадержусь.

— Надолго?

— Не знаю.

— Хоть примерно?

— Вот уж точно не могу вам сказать. — Болэн представился, и они пожали руки.

— Значит, не работаете тут, э?

— Нет.

— И не прикидываете работать.

— А что? Тут вы работаете?

— Верняк, приятель.

— Вы, похоже, ситуацию при себе держите, — объявил Болэн.

— Держу, — сказал Камбл. — И намерен дальше держать.

— Что ж, и впрямь мило, если можешь расслабиться и никто над тобой при этом кнутом не щелкает.

— Ага, только я так не делаю.

— Это еще чудесней.

— Я не говорил, что это чудесно, — сказал Камбл.

— Ну, тогда еще больше то, чем вы это, по-вашему, называете.

— Угу.

— Слушайте, — сказал Болэн, — вы же сами подошли ко мне поговорить.

— Так и есть. Подошел.

— Вы тут десятник?

— Верно.

— Есть чем сейчас заняться?

— Нечем.

— В таком случае, — сказал Болэн, — не отвалить ли вам обратно во флигель, чтоб я спокойно доделал свое дело.

Из верхнего окна высунулся Фицджералд.

— Бренн, подсоби там Нику, если ему нужно.

— Затащите все эти чемоданы в гостевую комнату, — сказал Болэн, выуживая сигару из кармана рубашки. — А я поиграю в десятника вон там, под деревом.

Камбл ткнул указательным пальцем в грудь Болэну, предваряя тем некое замечание. Болэн испортил ему подготовку, шлепнув по руке, отчего ту чуть за спину Камблу не унесло, и тем самым положил особые личные пределы.

Он закурил сигару и удалился под сень у подножья тополя. Камбл скрылся во входе в дом. Фицджералд наверху улыбался… чему?

Болэн приподнял дышло повозки со скрепы и уперся спиной, чтоб сдвинуть этого сукина сына под деревья у каптерки, где повозка будет неприметна. Он предполагал применить свою значительную рукастость для помощи всем на ранчо. Тогда все здесь будут счастливы и милы друг другу. Думая об Энн, о ранчо, о своем счастье и доброй работе под горами и солнышком, он поет:

По всему по свету
Ноги стер до дыр,
Ищу свою малышку
И обошел весь мир!
Беру я зубочистку,
Копаю ею ров!
И бегаю по джунглям,
Прутом гоняю львов!
Потому что я тебя люблю!
Сама знаешь, я тебя люблю!
Эге-гей как я тебя люблю!
Ну а если вдруг и не люблю —
МАМАЛЫГА БАКАЛЕЯ!
КУРИЦА И ПТИЦА!
МОНА ЛИЗА ВА-АПЩЕ МУЖИК! {145}

Десятью часами и четырнадцатью с половиной минутами ранее К. Дж. Кловис вышел из операционной по поводу удаления его левой руки, ставшей бесполезной и опасной в результате всеобщей остановки кровообращения и начавшейся гангрены. Опрометчивы были его врачи в отсечении конечности или нет, остается вопросом спорным. Как бы там ни было, они посовещались с его лекарями в Мичигане, среди них — выдающийся юный хирург, на чью долю выпадала неприятная задача, окончившаяся кантовкой тяжелой левой ноги Кловиса через всю операционную к мусорке из нержавеющей стали; куда эта конечность и была свалена, как гнилое мясо, коим, допустим, она и была. Как и с ампутированной ногой, рука, выброшенная, являла на себе пагубные зигзаги разрезов, словно работу выполняли фестонными ножницами.

У Болэна ушло несколько часов на то, чтобы отыскать Кловиса в пустой больничной палате, где он покоился в тот особенно прекрасный летний день. Болэн, хуже, чем никчемный, позволил слезам струиться себе по щекам, пока Кловис не заорал:

— Хватит! Мне, может, вообще конец! Просто хватит, и всё!

— Я б остался в Стриженом Хвосте, кабы знал, что вы болеете.

— Этого я и сам не знал. Что и говорить, хуетория.

— Врач сказал, что на этом всё. Сказал, что к этому придется привыкнуть, но потом больше ничего отсекать не будут.

— Не слушайте их, Болэн. Они меня и так всего обглодали. Не знаю, на чем они остановятся!

— Они уже остановились.

— Но неужто не видите! Со своим жестянобаночным оптимизмом они не чувствуют ответственности за точность! Им просто не хочется, чтобы у них в приемных устраивали сцены! У всех все будет хорошо! И пидары эти, вероятно, сами в такое верят, что хуже всего. Верят, что все будет хорошо, до того самого момента, когда пациент загнется, тогда они переключаются на знаменитое врачебное смирение в вопросах жизни и смерти. Когда ебучки эти заводят свою песню, как проповедники, о том, как сделали все, что было в человеческих силах, мне хочется надрать им жирные, мягкие, белые задницы. Я хочу заорать: «В жопу ваши человеческие силы! Вы меня демонтируете! У меня руки уже нет! Ноги у меня нет! Просто дайте мне, к черту, расписание, чтоб я знал, когда вы оттяпаете у меня все остальное!» Вот вопрос, какой ставит в тупик, Болэн: где в данную минуту моя рука?

Немного погодя Болэн признал: ему неведомо, что тут сказать.

— Почти что худшее тут, — сказал Кловис, — в том, что у меня только что возник контракт на Нетопыриум.

Болэн вспомнил волнолом дома.

— Я сделаю. Сам построю… нетопыриум.

— Вы не умеете, — сказал Кловис, лицо его, как ни трудно в это поверить, осветилось честолюбием и алчностью.

— Разберусь.

— Я так счастлив. Чего бы не сказать такое. Счастлив.

Болэн устремился прочь с ощущеньем, какого у него не было с самой доставки газет. Чувство последних нескольких дней — что сон ему больше не нужен — тут же преувеличилось.

Стало быть, следующие два дня Болэн пролежал навзничь на верхушке той силосной башни, в инфражаре чистой высоты над пропастью, усиленной теплотой ферментации под ним. И тщательно прибивал, расклинивал, стыковал, укреплял, подпирал и стесывал проходы Кловисова Нетопыриума, и пот исторгался из Болэна в туман. Даже тощелицый — фермер — признал, что это «отменная плотницкая работа»; и никаких загвоздок не возникло с изъятием полной оплаты, кою Болэн доставил вполне довольному множественному ампутанту в Ливингстонскую клинику.

Голос Энн из лестничного колодца, с песочком и мелодичный одновременно:

— Николас! Ужинать!

— Садитесь, где нравится, — сказала барыня Фицджералд с тошнотворной радостью при появлении Болэна. — Где угодно. — Болэн разместился рядом с Энн. Уже довольно-таки стемнело; хотя канделябр свечей пчелиного воска прожигал во мраке осьминог света. Пока все прочие рассаживались, Фицджералд у блюд раздачи, Болэн уверовал, что заметил — в дальнем крайнем окне, — как взмыло, раззявилось и пропало лицо Камбла.

— Монтана, — произнесла барыня Фицджералд с тяжким лязгом по такому случаю, — это просто кудыкины горы.

— Вас тут что-нибудь не устраивает, мистер Болэн? — сказал Фицджералд.

— Ничего.

— Вам нравится путешествовать? — Ля Фицджералд.

— Очень нравится, благодарю вас.