Искусство и его жертвы - Казовский Михаил Григорьевич. Страница 53
— Вижу, что Дуняша по вкусу тебе пришлась.
Но слуга не отреагировал никак, видимо, стесняясь развивать эту скользкую, во всех смыслах, тему.
У себя в комнате Сашка, облачившись в домашнее, запалил свечу, сел за стол и довольно быстро набросал у себя в тетрадке, где записывал и частушки Игнатия, первое свое длинное стихотворение по-русски. Были там строки и про местных красавиц, и про баню, и про "колокольчик, дар Валдая" — те, которые он позднее в разных сочинениях вставит в другие собственные стихи.
Утомившись, бросился в постель и заснул безмятежно.
Новгород Великий поднимался из-за Волхова крепостной стеной местного кремля, куполами Софийского собора и высокой колокольней. Волхов был плавен и могуч, по нему двигались неспешно барки и челны, а зато Торговая сторона подвижна, шумна и незатейлива. Постоялый двор находился тут же, не переезжая реки. Наши путешественники въехали на него во второй половине дня (от Валдая пришлось скакать чуть ли не восемь часов, с перерывом на короткий обед и отдых в Крестцах), ухали, распрямляя затекшие поясницы. Девочка на руках у матери хныкала.
— Отдых, отдых! — объявил дядя, сам полуживой после длинного переезда. — Никаких сил уже не хватает. Черт меня дернул взять наемный экипаж — думал, выйдет спокойнее, а оно, получается, слишком долго. На почтовых были бы уже в Питере.
— А малышка-то на почтовых? — упрекнула его Анна Николаевна. — Растрясли бы дитя совсем.
Посмотрев на дочь, Василий Львович смягчился:
— Тоже верно. В общем, куда ни кинь, всюду клин.
Но, придя в себя, закусив и соснув, он обрел прежний бодрый вид и позвал племянника прогуляться с ним по Софийской стороне, заглянуть на почту.
— Да куда ж вы пойдете на ночь глядя? — стала беспокоиться Ворожейкина. — Так и почта, поди, уж закрыта. Нешто нельзя завтра с утречка?
— Мы возьмем Игнатия для сопровождения. Он у нас здоров кулаками махать в случае угрозы. Человек надежный.
— Хорошо, но недолго, ладно? Я же тут умом тронусь, ожидаючи вас в тревоге.
— Да часок, не боле.
Солнце заходило, и в низинах белел туман. Зубчатые стены старого городища погружались в сумерки. Деревянный настил моста, по которому шли наши путники, чуточку поскрипывал.
— Новгород — "Новый город"! — вдохновенно воскликнул дядя, наслаждаясь открывавшейся панорамой. — Соль земли Русской. Рюрик здесь правил. Юный Володимер Святой с дядей Добрыней. А потом Добрыня со товарищи Новгород крестили огнем и мечем.
Сашка усмехнулся:
— Получается, что мы с вами, как Владимир с Добрыней: вы мой дядя, а я племянник.
Пушкин-старший потрепал его по курчавой макушке:
— Только мы мирные, никого жечь и сечь не собираемся. Мы поэты. Мы глаголом жжем сердца людей.
Отрок восхитился:
— Жжем сердца? Превосходно сказано.
Вскоре выяснилось, что Василий Львович на самом деле собирался идти вовсе не на почту и не просто пройтись по городу, а в питейный дом Селифана Собакина. Пояснил: Сели-фан варит лучшую на Руси медовуху. И покинуть Новгород, не отведав этого нектара, этой мальвазии — то есть божественного напитка, — было бы преступно. Камердинер согласился: да, "Собакин дом" — лучшее заведение такого рода.
— А позволите и мне пригубить? — сразу заволновался Пушкин-мл адший.
Дядя успокоил:
— Непременно позволим. Небольшой стаканчик. Худа с него не будет.
Дом Собакина находился в подвальчике, и, открыв двери, сразу ощутили аромат хмеля, меда и хлебных дрожжей. Разумеется, не без дыма табака: тут курить разрешалось. Несколько зальчиков заведения были напрочь заполнены шумными посетителями, но проворный половой, встретив вновь прибывших и увидев, что они "из благородных", кланяясь, проводил в отдельный кабинетик — маленькую комнатку, вход в которую закрывала занавесь из пестрой плотной ткани. Улыбаясь щербатым ртом, принял заказ: две большие кружки и один стаканчик для отрока — послабей и пожиже. Убежал, продолжая кланяться.
Дядя начал снова восхищаться:
— Стены-то какие, а? Зрите: потолок сводчатый, кладка древняя. Старина! Может, князь Ярослав самолично здесь пировал. Он хромой был. С детства. Но как ратник воевал со всеми на равных.
Сашка задал вопрос:
— Так ведь, я читал, что могила его в Киеве, в Софийском соборе. Значит, он и в Киеве правил?
— Да, потом и в Киеве. После смерти отца своего, все того же Володимира Святого, что Русь крестил. Русскую историю надо знать. Русские люди знать обязаны. А для сочинителей — это кладезь сюжетов, хоть любой бери — и уже готовый роман или же поэма.
Тут явился халдей с медовухой на подносе. Ловко расставил перед посетителями. Пожелал приятного пития.
Будущий лицеист сделал осторожный глоток. Желтокоричневый непрозрачный напиток был сладок, терпок, с дымком, и как будто вовсе без алкоголя. Выпить его, казалось, можно целую бочку.
Вроде отвечая на его мысли, Пушкин-старший сказал:
— Медовуха эта — вещь коварная. Пьешь, пьешь — ни в одном глазу. А потом встать не можешь — онемение членов происходит, руки-ноги не слушаются.
— Надо знать меру, — согласился Игнатий, погружая усы и верхнюю губу в кружку.
Сашка ополовинил стаканчик и повеселел. Потянуло на разговоры. Он спросил:
— А скажи, Игнатий, только без утайки: взял бы ты в жены Дуню валдайскую?
Камердинер чуть не поперхнулся:
— Вы шутить изволите, барич? Я давно забыл про эту Дуняшку. Нет, конечно, баба она приятная, справная, и отзывчивая во всем. Ну, так что с того? Пошалили — и будя. Разбежались в разные стороны. У нея таких проезжающих — пруд пруди. Да и я женат, между прочим.
— Как — женат? — остолбенел отрок. — Ты женат? Я не знал. Где ж твоя жена? Детки есть?
Тот ответил не сразу, продолжая медленно тянуть медовуху.
— Да на что вам, барич?
— Просто любопытно. Судьбы русские узнавать. Как роман читаешь.
— Эхе-хе, "роман"! — Он вздохнул невесело. — Это вам не книжка, где придумано все, это жизнь людская. Ничего там нет любопытного. Вот хоть вы скажите, Василий Львович.
Дядя, оторвавшись от своих мыслей, несколько мгновений осознавал, что хотят от него, а потом кивнул:
— Отчего бы не рассказать, Игнатушка? Я послушаю с интересом тож.
Камердинер еще более насупился:
— Будто сговорились… "Расскажи, расскажи"… Что рассказывать?.. Тятя мой, Таврило Степаныч, оженил меня больно рано, мне пятнадцати еще не исполнилось. А невесте — двадцать. Липке, значит. Липочке. Девка статная да пригожая, врать не буду. Работящая. Только мне, в четырнадцать лет, что с нею делать-то? Ничего не знал, как слепой кутенок… Ну, а тятя — прости, Господи, — тут как тут. Это он не мне невесту, это он себе полюбовницу присмотрел. Начал жить с ней чуть ли не в открытую. А никто не пикни — сразу в глаз — то ли мне, то ли матушке… Все отца боялись, чистый самодур. Липка-то, известное дело, вскоре понесла. Ясно, от него. И в положенное время родила мальчонку. Ванькой окрестили. Записали, что мой сын. А какой он мой, коли я с женой ночевал за все время раза три, да и то из них раза два нескладно… Уж не знаю, чем бы дело кончилось — то ли я папашу прибил бы, то ли он меня, — только померла наша барыня — Ольга Васильевна, матушка, стало быть, Василия Львовича и Сергея Львовича. Поделили они наследство, деревеньки наши, я Василию Львовичу отошел, он и взял меня во служение в дом. А потом и в Москву забрал. Я с тех пор при его милости неотлучно — даже с Божьей помощью побывал в европах. О как! — Завершив историю, камердинер запил ее остатками медовухи.
Сашка не преминул спросить:
— Нет, постой, постой — что же, с той поры ты ни разу не виделся ни с женою, ни с сыном?
Посопев немного, тот ответил:
— Отчего не виделся? Виделся. Года два тому ездил я на похороны матушки моей… Померла, сердешная, от худой болезни — царствие ей небесное! — Он перекрестился. — А Василий Львович отпустили меня милостиво на четыре дни. Ну, на погребение, ясное дело, не успел, постоял только на могилке свежей. А в поминках участвовал. Да. Там и были все. С тятей поздоровался, даже обнялись мы по-родственному. Он смахнул слезу для приличия, я — по-настоящему… Постарел, поседел, собака. Но на девок-то зыркает по-прежнему, старый черт. Липка раздалась во все стороны — баба бабой. Родила еще двух ребяток, Машеньку и Николеньку. На меня же обратно записали. Эхе-хе! Многодетный папаша, едрён-ть! Ванька уж большой — скоро девять. Головастый, шустрый. И меня тятенькой назвал. Я аж прослезился. Смех и грех, королей.