Искусство и его жертвы - Казовский Михаил Григорьевич. Страница 60
На обед, как обычно, дали борщ и картошку с маслом. Масло попахивало свечным салом, и Мишель то и дело морщился. А зато неунывающий Левушка ел за обе щеки и нахваливал, потому что никогда не страдал от отсутствия аппетита. Брат ему приносил гостинцы, и веселый отрок их съедал тут же, в его присутствии.
За окном была весна 1820 года. Снег уже стаял, обнажив коричневую землю, мокрую и грязную, зелень еще не проросла, и деревья в саду стояли голые, вроде бы смущенные своей наготой. За стволами виднелась беседка на пригорке и нужник, скрытый обычно зарослями кустов. На ветвях качались и чирикали беззаботные птички.
Миша снова поморщился и отставил тарелку:
— Не могу больше.
Посмотрел на Вильгельма Карловича, евшего тут же, машинально накалывая на вилку желтые кусочки картофеля и возя ими по растопленному маслу. Гувернер отозвался на реплику воспитанника рассеянно:
— Да, да, как желаете. Пейте чай, Михаил Иванович.
Кюхельбекер всех своих подопечных называл на "вы" и по имени-отчеству.
К чаю полагались сладкие сухарики.
Левушка спросил полушепотом:
— Можно я твою картошку доем?
Доедать друг за другом в Благородном пансионе не полагалось, это считали моветоном, и ослушника, бывало, строго отчитывали. Но Вильгельм Карлович думал о своем, а другие гувернеры, за другими столами сидевшие, не смотрели в их сторону, так что мальчики ловко поменялись тарелками, и никто ничего не заметил.
Миша отхлебнул чаю и опять поморщился: тот был слишком уж горяч и совсем бледен — черт его знает, чем эконом разбавлял заварку, сеном, что ли?
Мишино прозвище было Мимоза. Вроде бы не неженка, руки сильные, плечи крепкие, но страдал и ежился ото всех житейских мелочей — сквозняков, раскаленной печки, громкого смеха, гулкого топота, резких слов, неприятных запахов, пресной пищи. По ночам ему вечно было жарко, и ночную рубашку, мокрую насквозь, приходилось менять два раза. А зато днем неизменно зяб и предпочитал носить шерстяное нижнее белье. Левушка и другие товарищи поначалу над ним посмеивались, но потом привыкли и не задирали.
Вышли из-за стола в половине первого пополудни. Впереди был послеобеденный сон или просто свободное время до двух часов. Миша, Левушка и Вильгельм Карлович (в обиходе просто Вилли, для друзей — Кюхля), не спеша одевшись, двинулись к себе в левый флигель: основная масса учеников обитала в дортуарах в правом флигеле, только некоторые — на квартирах у своих гувернеров в левом, как и наши мальчики. Кюхельбекер находился в родстве с Мишей, ведь родная сестра Вильгельма, Устинья Карловна, замужем была за двоюродным братом Мишиного отца. А со старшим братом Левушки, Александром Пушкиным, Кюхельбекер дружил с лицейских времен.
Кюхля третий год вел уроки русской словесности и латинского языка в этом пансионе при Петербургском университете. Мальчики жили хоть и на квартире у гувернера и имели каждый по клетушке, но вели жизнь чрезвычайно скромную, лишних денег ни у кого из них не водилось, Мишины родители даже нередко задалживали за учебу сына, отчего тот всегда переживал. По воскресным дням вместе с Кюхельбекером заходили на обед к Пушкиным — их семейство жило неподалеку, в небогатом квартале, именуемом Коломной, — это от пансиона через Фонтанку по Калинкиному мосту. Часто с родителями обедал и Александр — худощавый, длинноносый, быстрый в движениях и словах. Братья были очень похожи — оба смуглые, кучерявые и голубоглазые. Но кудряшки у старшего много гуще и темнее. Младший, 15-летний, выглядел добряком, простаком, старший — неизменно себе на уме и шутил ехидно.
Он к Мишелю вначале относился свысока, снисходительно, чаще вовсе не замечал, но, когда тот однажды сел за фортепьяно и сымпровизировал на тему "Камаринской", хохотал до упаду и хлопал. Говорил: "Глинка, ты волшебник, ей-Бо, всех прославишь нас своею музыкой. Будут спрашивать: кто такие Пушкин, Кюхельбекер? Это же поэты эпохи Глинки!" Миша обмирал и, пунцовый, опускал глаза долу.
Был он тайно влюблен в старшую сестру Пушкиных — Ольгу. Не красавица, Ольга Сергеевна подкупала милым взором, плавностью движений, ласковым и нежным голосом. К братьям относилась тепло, Левушку часто тормошила, как маленького, а зато с Александром, сидя в креслах в укромном уголке залы, увлеченно болтала на самые разные темы — от литературы и театра до светских сплетен. То и дело из уголка раздавался смех — то ее, то его, то обоих, громкий, и тогда maman, Надежда Осиповна, отвлекаясь от игры в карты, говорила им по-французски: "Тише, дети, тише, надо вести себя чуточку скромнее".
Миша однажды сочинил романс на слова Батюшкова, написав к нотам посвящение: О.С.П. Начиналось стихотворение так:
Но сыграть и спеть в доме Пушкиных постеснялся, а потом и вовсе, разозлившись на самого себя, изорвал произведение в клочья. И рыдал в подушку, чтобы не услышал никто.
Александр как-то сказал сестре полушепотом:
— Ты не замечала — Миша-маленький глаз с тебя не сводит?
Ольга хмыкнула:
— Замечала, конечно. Что ж с того? Это льстит мне.
— Замуж за него не пошла бы?
Та поморщила носик:
— Шутишь, видно? Лишь бы уколоть бедную сестренку.
— Нет, а в самом деле? — продолжал потешаться брат. — Из хорошего рода Глинок, даром что лях. Не богат, но и не беден. Разница у вас небольшая — около семи лет. Молодые мужья часто нравятся зрелым барышням.
— Прекрати! — с гневом приказала девица. — Ты выходишь за рамки приличий. И уже не смешно.
— Будет, Лёля, не кипятись. Не желаешь — не надо. Просто больно смотреть на страдания одаренного вьюноши.
Глинка не знал об этом разговоре, но однажды твердо решил вытравить влечение к Ольге из души и сердца. Две недели не ходил на обеды к Пушкиным, каждый раз придумывая новую причину. Уговаривал себя: "Старая дева — двадцать три года, для чего она мне? И с лица дурнушка. И суждения часто поверхностны, легкомысленны. Нет, она не достойна быть моей музой. Надо позабыть Ольгу навсегда". Но потом не выдержал и опять пошел в гости.
А спустя месяц, в тот счастливый солнечный день весны, о котором мы начали рассказ, не успели Миша и Левушка скинуть шубы у себя в светелках и прилечь отдохнуть, как услышали дробный стук каблуков по скрипучим деревянным ступенькам. Лева выглянул и увидел брата:
— Саша, ты?!
— Да, потом, потом, — бросил старший, с чрезвычайно озабоченным видом, не снимая картуза. — Кюхля дома?
— У себя, кажись.
— Хорошо, отлично. — И мгновенно скрылся в комнате Кюхельбекера.
Вытянул и Миша:
— Что произошло?
— Не сказал. Но какой-то дерганый. Видно, неприятности.
И действительно: вскоре Левушка сообщил другу под большим секретом, что его брат утром приходил по вызову на аудиенцию к генерал-губернатору Петербурга графу Милорадовичу и был вынужден выслушать гневные попреки в недостойном для государственного служащего поведении (Пушкин служил секретарем в Коллегии иностранных дел). А именно: в написании сатирических эпиграмм на графа Аракчеева ("Всей России притеснитель, губернаторов мучитель…"), на архимандрита Фотия ("Полуфанатик, полуплут…") и даже на самого государя-императора. Якобы Милорадович кричал с перекошенным лицом, топая ногами: "Я тебя в Сибирь засажу! В Соловецкий монастырь!"
Миша побледнел:
— Что же будет теперь, Левушка?
Тот печально тряхнул кудряшками:
— Ох, Мишель, не знаю, не знаю. Начали хлопотать, до Жуковского дошли и Карамзина, обещались помочь — но рассчитывать ни на чью милость невозможно…
Кюхельбекер тоже лепту внес в хлопоты о Пушкине — побежал к их лицейскому другу Горчакову, ставшему чуть ли не правой рукой канцлера Нессельроде, в свою очередь имевшего сильное влияние на Александра I. В общем, помогло: автора эпиграмм закатали не в Сибирь, а всего лишь в Кишинев, в канцелярию наместника Бессарабской области генерала Инзова. Хоть и ссылка, конечно, но на юг, в теплые края.