Искусство и его жертвы - Казовский Михаил Григорьевич. Страница 74
Выбрал себе костюм не такой легкомысленный, как тогда, на визит к мадам Керн, строгих официальных тонов, и на шею повесил крест Святого Владимира 3-й степени. Выглядел молодцевато и отчасти чопорно.
Прикатил к дому генерала точно в срок. И взошел по ступенькам резво.
Ожидал, что Ермолай Федорович тоже выйдет к нему при параде, в генеральском мундире с орденами, и немало удивился, увидав того в халате и ночном колпаке. Громогласно прокашлявшись, генерал сказал:
— Извини, забылся навалившимся сном. Ничего, что на "ты"? Братьям по оружию можно. Я солдат Суворова, говорю прямо. Ты же хоть и комиссарская крыса, ну да все одно человек военный. Да и возраста мы почти одного. Сколько лет тебе?
Недовольный этим фамильярным приемом гость проговорил:
— Шестьдесят девять.
— Ну, а мне семьдесят четыре. Выпить хочешь? Мне врачи запрещают, но по рюмочке, я считаю, можно. Водку уважаешь?
— Нет, пожалуй, красного вина.
— Сразу видно статскую натуру. Нешто ты и в армии пил вино?
— Разное бывало, — уклонился от прямого ответа Пушкин-старший. — Мне врачи тоже не советуют, дабы не усиливать кровяного давления.
— В нашем возрасте все возможно, — согласился Керн. — Едем, как говорится, с ярмарки. Думать в пору не о плотском, а о душе. Так о чем-бишь толковать станем?
Парень-слуга притащил на подносе два графинчика и две рюмки, а на блюдечках сыр (к вину) и соленый огурчик (к водке).
— Хорошо, ступай, — отпустил его генерал, — сами разольем.
Выпили, закусили.
— Ну-с, я слушаю тебя, Сергей Львович.
— Видите ли, уважаемый Ермолай Федорович, дело мое сугубо личное, — начал визитер. — Можно сказать, интимное…
— Неужели? — вперился в него хозяин квартиры. — Это не по адресу. Я в интимных делах не дока.
— Тем не менее, Ермолай Федорович, тем не менее. Я задумал жениться.
— Ты с ума сошел на старости лет? — хмыкнул Керн.
— Нет, позвольте… Отчего же вы так?
— Потому что глупо. Потому что женитьба — вообще дело гиблое, по себе знаю, а уж после сорока, а тем паче после пятидесяти… Я женился вон в пятьдесят два года — и теперь проклинаю тот день и час…
— Ну, в такой сфере никакие примеры неубедительны. У одних эдак, у других иначе.
Генерал вздохнул:
— Хорошо, женись, черт с тобой, я-то здесь при чем?
— А при том, Ермолай Федорович, что от вас именно зависит мое счастье.
Тот налил себе еще в рюмочку, выпил, кхекнул и спросил:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе ударило в башку обвенчаться с моею Анькой?
Пушкин-старший не понял:
— Миль пардон, это же с какой Анькой?
— С Анной Петровной, что доводится мне супругой? И желаешь, чтобы я пошел на развод?
— Нет, нет, как можно! — замахал руками визитер. — Речь идет о Катеньке.
Керн опешил:
— О моей дщери?
— Именно, о ком же еще. Я питаю к ней самые ласковые чувства. И хотел бы добиться вашего благословения.
Генерал в сердцах опрокинул в себя третью рюмку и, как видно, захорошел. На его щеках выступил румянец.
Посмотрев на визави неодобрительно, резко выбросил вперед руку и практически ткнул в лицо Сергея Львовича кулаком. Тот вначале отпрянул, а потом разглядел: это не кулак вовсе, а кукиш.
— Вот тебе дулю с маслом, а не благословение! — рявкнул Ермолай Федорович. — Ишь, чего выдумал, старый селадон! На моей Катеньке жениться! А губа у тебя не дура! Взять себе такое сокровище — умница, красавица, говорит на трех языках кряду. Да не про твою честь! Все вы, Пушкины, одинаковы. Чертово семя. Убиенный сыночек за моей ухлестывал Анькой, еле растащили, так папашка нацелился на невинное дитя, да еще посмел выпросить у меня согласие. Не увидишь, как своих собственных ушей. Понял? Разговор окончен.
Оскорбленный отец поэта встал. Губы его дрожали.
— Сударь, ваше поведение отвратительно и ни с чем не сообразно, — заявил он. — Люди нашего круга так не поступают. Не прошу сатисфакции только из почтения к вашим сединам и геройскому прошлому. Но сказать скажу: вы чурбан и невежа, сударь, место вам не в светском обществе, а в казарме.
— Прочь пошел! — крикнул генерал. — Или я спущу тебя с лестницы!
— Хам. Бурбон, — отозвался горе-жених, быстро ретируясь. — Пентюх и кувшинное рыло. — И уже из передней: — Солдафон суворовский!
Керн сорвал с ноги домашнюю туфлю и швырнул ему вслед. Выругался смачно. А потом крикнул не так грозно:
— Фомка, принеси еще водки. Разозлил он меня.
Огорченный Пушкин-старший вновь уехал в Болдино — и надолго. Но мечту сочетаться браком с Катей Керн не оставил. Просто думал, как это лучше сделать без благословения матери и отца.
Глинка долго искал в своих бумагах рукопись Пушкина, а когда отчаялся, обессилев, вспомнил, что она лежит в томике французских стихов. Бросился к книжному шкафу и нашел. Сразу бодрость к нему вернулась, он прочел бессмертные строки и, устроившись за роялем, начал импровизировать. И перед глазами его встала вовсе не Анна Петровна, а наоборот, Екатерина Ермолаевна. Доброе ее личико, теплый взгляд. Будто говорила ему: "Михаил Иванович, вы же видите, как я вас люблю. И молчу только потому, что словами не могу выразить. Но поверьте: кроме вас, никого не желаю видеть рядом с собою". Он свою любовь тоже не мог выразить словами, но зато умел превратить чувства в музыку.
Пальцы музыканта слились с клавишами. Глинка и рояль были одно целое — мысль управляла движениями рук, а они заставляли струны звенеть. Он почувствовал единение с какими-то горними высями, вроде Бог диктовал ему свыше. Музыка звучала великолепно, вдохновенно, пронзительно. Вроде он и Бог слились воедино. Вроде он и есть Бог.
Выхватил чистую нотную бумагу, быстро записал. Пробежал глазами. И заплакал. От переполнявших его чувств. От неясных терзаний. От печальных предчувствий.
Надо сказать, что печальные предчувствия мучили его всегда, с детских лет. Он боялся умереть раньше времени. Умереть и не успеть сделать на земле что-то очень важное. И поэтому в характере Глинки были эти мнительность, нервозность, даже порой пугливость. Ощущал, что Бог наградил его удивительными способностями, что готов на творческий подвиг, на создание шедевров, и тревожился, что случайности, бытовые неурядицы и недуги не позволят себя реализовать. Не позволят выполнить миссию, на него возложенную Создателем. Но, с другой стороны, верил, что коль скоро Бог таким его создал, то удержит от катастроф. И берег себя. Повторяя часто: береженого Бог бережет.
Единения с Богом выпадали ему нечасто.
Но романс на стихи Пушкина вышел истинно божественным. Михаил Иванович понял это сразу. И, читая ноты, плакал от счастья.
От любви к Кате Керн. Он теперь точно знал, что ее любит. Что не представляет своей жизни без нее. Без ее милых глаз и доверчивой улыбки. Бархатного голоса. Без ее естественного кокетства. Без ее тонких замечаний по прочитанным книгам или увиденным картинам, или услышанной музыки. Без ее хоть и женского, но нешуточного ума. Часто удивляла своими познаниями и совсем взрослыми суждениями, словно ей не 22, а давно за 40.
Глинке захотелось тут же кому-то показать свой романс. Но, увы, дома было некому: Маша со своей матерью в середине мая переехала в Павловск, где обычно проводила целое лето; Катя пропадала на выпускных экзаменах в Смольном институте, и они увидятся только в воскресенье; и друзья почти все разъехались — кто в имение, кто на дачу, кто за границу. Разве что сестре Маше? Дмитрий Степанович Стунеев собирался с семейством выбраться в деревню только в июле. Маше так Маше. Он дружил с сестрой — та была младше на 9 лет и всегда смотрела на брата с обожанием.
Михаил Иванович быстро переоделся и отправился в Смольный. И застал Марию Ивановну крайне возбужденной — бегала по комнатам, двигала посуду, бормотала что-то неясное.