Калитка в синеву - Димчевский Николай Владимирович. Страница 11

С нами, пока плыли на буксире, двух слов не сказал. Точно забыл про нас. Лишь когда причалили к понтону, вспомнил:

— Спички, папиросы есть? — спрашивает.

Николай Нилыч достал, думал, он закурить хочет, а тот взял и спрятал в рубке. Зачем? Почему? Догадались, что курить тут нельзя, но ведь мог объяснить, а он молча отобрал, и все.

Мы не в обиде. Нисколько не в обиде на Дергачева. Тут не до этого. Такая дьявольская сила рядом, необъяснимая и капризная…

И ведь просто все, обыденно. Вдоль палубы лежат четыре длинных, раздувшихся от пороха марлевых мешка. Точно белые гусеницы, присосались к настилу. Двое парней набивают пятый. Вставили в горловину помятое ведро без дна, загребают порох из ларя и ссыпают в эту воронку. Постепенно гусеница раздувается и тяжелеет. Рабочие берут ее поперек брюха, и она изгибаясь ползет ближе к воде. Дергачев щупает, хорошо ли набита. Его продолговатое лицо, на котором, не поймешь, то ли выгоревшая бородка, то ли давно не бритая щетина, озабоченно и замкнуто.

А ребята работают весело, привычно, словно картошку таскают или макароны. Вон на берегу парень вывернул из штабеля тяжелый ящик, разбил ломиком, вытащил четырехпудовый мешок пороха, взвалил на плечи, принес на понтон и бросил рядом с нами. Да, бросил, как мешок с крупой. Утер лоб, зачерпнул из ведерка воды, напился и остатки плеснул на пороховую гусеницу.

Мы все замечаем с непривычки. Все вроде бы опасное, необычное. А для рабочих это самое обыденное дело. Воду, например, парень плеснул на порох. Для нас странно: вода и порох. Но оказывается, что этот порох взрывается лучше, когда он мокрый. Потому и забивают его в марлевые мешки, чтоб он как следует промок под водой: сила у него будет больше. И ребята здешние кажутся смельчаками, а для них все это просто работа. Просто работа, от которой устаешь и за которую получаешь зарплату.

Николай Нилыч как-то сказал о романтике. «Романтика, — говорит, — это невежество. Романтичным выглядит то, что мы плохо знаем. Для людей, которые работают хоть на Северном полюсе, никакой романтики в этом нет. Для таежного жителя, который приезжает в большой город, городская жизнь сплошь романтика, потому что ничего он не знает. У него в лифте поджилки трясутся, а на улице кружится голова. И потом дома он каждому встречному целый год рассказывает: «Ну, чудеса: кнопку нажал — очутился на десятом этаже!»

Николай Нилыч не любит невежество и романтические «ахи» и «охи». Наверно, поэтому у него такие «загребущие» глаза. Он узнает все обо всем, что видит, куда забросит его жажда новых мест и людей. Это его работа — видеть, видеть то, чего другие никогда не увидят, а если и увидят, то его глазами, через зрачок его аппарата.

Работа Нилыча тяжела. Я-то знаю, что тяжела. Потяжелее моей. Мне что — подвез его на лодке, заглушил мотор, взвалил на плечи мешок, притащил хоть сюда и отдыхай, прикорнув в уголке. А он будет крутиться, смотреть, расспрашивать, записывать, снимать до истощения, до бешенства. Помню, раз на скалах в жару что-то не получилось у него, так он размахнулся и чуть не кинул аппарат в реку. И бросил бы — я рядом был, за руку удержал. Он едва не избил меня за это. Но тут же остудил себя, извинился. Лег в тени и минут двадцать лежал, закрыв глаза…

На понтоне уже кончили набивать заряд. Ребята притащили две сосновые слеги, положили поперек мешков и кусками расплетенного каната привязывали к марлевым гусеницам. Так надо, чтоб не разбросало течением.

Бригадир, похожий на мяч, принес пять связок запальников — красных патронов, перетянутых бечевкой. Он запихнул в мешок с порохом запал и вывел наружу проволочку к взрывному механизму.

Буксир с понтоном, накрепко подчаленным к носу, отвалил от склада и пошел по течению.

Вот и шивера, где ведут взрывные работы. Вдали избушка бакенщика смотрит пустыми окнами. Старик выставил их, чтоб не выбило воздушной волной. Почти у самого борта черные опаленные скалы. Двигатель уравнивает ход «Падуна» со стремниной. Буксир стоит без якоря и причала. Только за бортом со свистом летит вода.

По шивере скачет вешка. Бригадир на краю понтона с багром. Он следит за вешкой и рукой дает сигнал капитану, как точнее подвести заряд к месту взрыва. Он хочет захватить вешку багром, а она выскальзывает, крутится, словно рыба. Наконец поддел, вытянул и потащил скользкий трос, укрепленный одним концом за вешку, другим — на дне за якорь. Трос быстро прикрепили к заряду. Бригадир махнул капитану:

— Пошел помалу!

Марлевые гусеницы на понтоне дрогнули, тихонько поползли к воде, коснулись носами волны, подождали мгновение и тяжело сползли в буруны. Закрутилась на палубе катушка, заструился в воду золотистый провод, соединенный со взрывной машинкой.

Рабочие молча сидят на ящике. Три тонны пороха отдаляются от нас. Река проглотила гусениц, и не заметишь, где они. Против избушки бакенщика включили сирену. Ее вой быстро гаснет в низких облаках, в тумане и волокнах дождя. Никого на реке. За порогом голубеет полоса неба. Иногда она тускнеет под росчерком дождя, но все время живет вдали.

Опять завыла сирена. Бригадир перешел к взрывной машинке, проверил контакты, пристроился поудобнее и начал быстро крутить ручку, всматриваясь в глазок индикатора.

Потом незаметным движением нажал кнопку. Раздался короткий сильный удар. Над рекой вырос черный кактус. Он все тянется и тянется вверх. Он так велик, что скалы кажутся грудой камней у его корня, а река сжалась и буксир затерялся на ней маленьким зернышком.

Кактус вырос и застыл. Глаз не мог охватить его. Мы закинули головы, чтоб увидеть вершину. Разве может человек сделать такое одним движением пальца? Вот ведь люди! В горбатых жилетах, крохотные, как маковые крупинки на квадратике понтона. Они беспомощно сидят и смотрят. Просто смотрят вверх.

Кактус быстро отжил свое. Он стал разваливаться на бесформенные глыбы и опадать в реку рваными полотнищами черной воды, песка и камня. Сразу подул ветер. Он принес речные капли и запах пороха, как после выстрела из охотничьего ружья. Взрыв углубил порожистое русло Ангары на несколько сантиметров.

Ветер кончился так же, как и начался. Резко запахло рекой, водорослями и рыбой. За бортом хлещет тушь, смешанная со щепками, клочьями травы и обрывками пены.

Я вбираю воздух, точно пью из кружки странный густой отвар. Каждый глоток заставляет вспомнить о сетях, развешанных на берегу, о звоне сосновых поплавков, которыми играет ветер, о щуках, глядящих ледяными глазами, об осетрах, царственно парящих в прозрачной воде, о суете рыбной мелочи в теплых заводях, о медленных улитках на сочных стеблях, расчесанных течением. И еще я вспоминаю стадо коров, стоящих по горло в реке. Они, как утки, ныряют, вытягивают из глубины длинные водоросли и, закинув головы, жуют их… Все это мелькает в памяти быстрее воды, проносящейся за бортом.

«Падун» возвращается к складу. Бригадир крутит катушку, сматывая оставшийся провод. Рабочие толкутся около. Говорят кто про что. Кто про удочки, кто про детей, кто про новые дома в поселке у Брянской шиверы и про печи, для которых привезли кирпич.

Для второго взрыва приготовили заряд поменьше — тонны в полторы. Дергачев ткнул сапогом в марлевый мешок, ругнул бригадира — слабо набили, — и снова буксир потянул его сквозь зябкие волокна измороси к избушке бакенщика.

Я зашел в каюту, где Николай Нилыч перезаряжал аппараты. Наверху завыла сирена. В иллюминаторе мелькнул встречный катер.

— Черт несет под самый взрыв… — проворчал Николай Нилыч.

Я сказал, что катер проскочит. С хорошей скоростью ничего не стоит миновать порог, пока мы тащимся.

В узкую дверь протиснулся Дергачев со своим жилетом. Помялся, наблюдая за руками Николая Нилыча, и попросил сфотографировать его. Стеснительно попросил, будто заранее знал, что откажут. Матери хочет карточку послать. У него мать в Новосибирске, а жена с дочкой здесь, в поселке у Брянской шиверы.

Показался он сейчас каким-то мальчишистым, неуклюжим этот Дергачев. И на щеках у него вовсе не борода. Просто он не брит. Замотался, наверно, а может, и ленится.