Россия распятая - Глазунов Илья. Страница 125

Врубеля и Рериха. Но и в этих вещах проявилось умение русских художников одухотворить неживую природу, наполнить и преобразить ее собственным, глубоко интимным переживанием. Еще Нестеров говорил…

– Ну вот, ты все русские, русские, как будто в этом дело, – перебил он меня. – Вермеер, Ван Дейк, Моне, Дега, Хокусаи, Утамаро – все они служат одному: красоте. И в этом их общность. Ты согласен?

– Нет. – Я волновался, мне хотелось быть понятым. – Дело в том, что я всех художников, независимо от величины, делю на «Изобразителей» и «выразителей». Выразители не пассивно отражают мир (хоть «изобразители» могут достичь в этом отражении высочайшего мастерства и гармонии), а несут в себе некий прометеев огонь, преображают мир высотой своих духовных идеалов, борением духа. Веласкес, Репин, Франс Хальс, малые голландцы, Клод Моне – гениальные «изобразители». А. Рублева, Врубеля, Эль Греко, Рериха я считаю выразителями глубочайших переживаний человеческого духа, раскрытого индивидуально, в конкретных формах объективно существующего мира. Одни творят характеры и типажи, а другие – философские мыслеобразы, выражающие нравственные, социальные и эстетические категории. Здесь формы внешнего мира служат для выражения мира внутреннего. Дух, по-моему, всегда национален, как национально понятие о красоте. История доказала что чем более национален художник, тем он и более интернационален в высшем смысле этого слова. Разве не свое понимание красоты и гармонии мира у Эль Греко, Хокусаи, Рубенса, Врубеля? Интернационального искусства не существует, есть только национальное искусство.

Он внимательно слушал меня, но не соглашался… Однажды я поздно вечером, по обыкновению, сидел в академической библиотеке за монографией Эль Греко и рассматривал (в который раз!) бесподобные по своей конструктивной ясности и одухотворенности головы из «Похорон графа Оргаса». Ко мне подошел представитель «мансардной» оппозиции, которого я уже несколько раз видел в Академии ожесточенно жестикулирующим в окружении студентов. Глаза его фанатически горели, он был подчеркнуто не брит, в неряшливом свитере и брюках, по которым сразу было видно, что он занимается живописью. Он всегда смотрел только иностранные журналы, изучал Пикассо, Сезанна, Брака, реже – Матисса. Я слышал, что он был исключен со второго курса Академии и сейчас работает оформителем в каком-то театре. Увидев Эль Греко, он сказал:

– Что ты каждый вечер со всяким старьем сидишь? Ведь даже в нашем болоте в последнее время стали давать настоящую литературу, о которой раньше нечего было и мечтать. В ХХ веке должно быть новое искусство, понимаешь – новое! Старые формы отжили навсегда! Как этого в вашей богадельне не понимают! Как можно в век атома, кибернетики, кино, радио и авиации работать так, будто живешь в XIX веке? Чем шесть лет скрипеть в Академии, купи фотоаппарат, выставляй свои фото в золотых рамках, как это делают твои маститые учителя, но не выдавай это за живопись. Да и вообще с изобретением фотографии реализм отдал концы, глаз объектива раскрепостил искусство, снял с него эту ненужную функцию точного изображения.

Я не мог согласиться с ним.

– Цель науки – изучать и познавать законы окружающей действительности, раскрывать тайны процессов природы и космоса, а искусство, по-моему, решает проблемы духовной жизни человека. Важнейшая задача искусства – познавать и совершенствовать внутренний мир человека, создавать и укреплять его нравственные идеалы. Наука может раздробить скалу, сплющить глыбу металла, но не может ни на йоту сделать добрее черствое, жестокое сердце!

– Ну, это моралистическое слюнтяйство, – нетерпеливо перебил он меня. – Будущее за технократией. Нравственный прогресс стоит в прямой зависимости от роста науки и техники. – Он презрительно смотрел на меня.

Я не сдавался:

– Ни о каком нравственном прогрессе в связи с научными достижениями говорить невозможно. Можно быть дикарем, а ездить в «кадиллаках» или летать на сверхскоростных самолетах. В век космоса культура западной цивилизации во многом стремится к каменному веку. Но существует еще так называемая научность, то есть спекулятивное использование научных понятий, терминов и т. п. Возникает наукообразие, подменяющее в искусстве подлинную художественность.

История человеческого общества богата великими научными открытиями. Но почему ни одно из них прежде не влекло за собой стремление художника обратить свой глаз в окуляр микроскопа Карла Линнея как это делают многие абстракционисты теперь? С открытием Коперника художники не стали писать мир сидя на вращающейся карусели, а с изобретением пороха не брались изображать скорость летящей пули. Изобретение телескопа и первые открытия Галилея потрясли мир, может быть, больше, чем расщепление атома (о существовании которого говорил еще античный философ Лукреций Кар в своей знаменитой книге «О природе вещей»), но не заставили современника Галилея Рембрандта обратиться к копированию неведомых прежде ландшафтов Луны. Наоборот, художник всю силу своего духовного напряжения сконцентрировал на внутреннем мире человека, полном просветленного страдания и любви к людям. Равно как во времена Пушкина было открыто электричество, а в его поэзии об этом – ни слова!

Мой оппонент зло и насмешливо смотрел на меня:

– Но человек ХХ века – совершенно новый человек, у него новое видение, иная психология!

Разве наш реализм способен передать основную тему, которой живет мир, – расщепление атома, распад его ядра? Эти открытия перевернули учения о вселенной! Ваш реализм XIX века, по сути, есть бегство от новой реальности!

Меня возмутило такое упорное непонимание самых элементарных вещей.

– Неужели ты думаешь, что научное открытие может так повлиять на человека, что в корне изменится характер его ощущения, что он начнет воспринимать электромагнитные колебания и улавливать ухом ультразвук? С изобретением кибернетической машины разве люди обрели седьмое чувство? Они так же любят, рожают детей, радуются и страдают, как во времена Гомера, Данте, Шекспира, Гоголя, Достоевского, Толстого. Изобретение фотоаппарата, конечно, ударило по натуралистам, которые бездумно копируют природу, а не выражают через конкретный эмоциональный образ философские идеи, мысли, чувства, свое отношение к миру…

– Ну, хорошо, это ты пока не понимаешь, – не отступал он; – но постарайся понять хотя бы другое. Ты видел здание ЮНЕСКО Корбюзье, фрески Сахары, слышал современный джаз? Тебе не показалось, что это подлинное интернациональное искусство? Ведь человечество идет к слиянию национальностей, стиранию различий между ними.

– С моей точки зрения, джаз – это глубоко национальная ритуальная музыка первобытных негритянских племен, и я не понимаю, почему первобытное искусство и стремление ему подражать мы должны считать «передовым» интернациональным искусством ХХ века. Под интернациональным я понимаю содружество национальных культур – букет национальностей. Я всегда считал, что архитектура – это окаменевшая музыка. Что же касается Корбюзье, который говорил, что его дома – машины для жилья, это, по-моему, чисто функционально-инженерные конструкции. Это то же самое, что видеть в человеке только… «функциональный» скелет.

– Ты. конечно. и против Фрейда? – Его гневу, казалось, не было предела.

– Что ж, при всех заслугах Фрейда у него все-таки упрощенное понимание жизни человеческого духа, нравственного мира человеческой натуры, низведение его к низшим инстинктам, к «подполью» человека. Беда в том, что некоторые считают прогрессом движение назад, в каменный век доисторического бытия.

– А тебе нужны оконца с петушками в архитектуре ХХ века?

– Русская архитектура – это не петушки, равно как русская народность – не квас и лапти, хотя в ряде случаев петушки мне кажутся уместными в прикладном искусстве. Ты, наверное, просто не знаешь русской архитектуры. В ней нет никаких петушков, зато есть особое понятие незабываемого архитектурного образа, есть свое национальное чувство красоты, пропорций, свой творческий метод мышления, создавший такие индивидуальные и неповторимые, объединенные общим понятием русской архитектуры шедевры, как Спас-Нередица и Киевская София, псковские звонницы и Покров на Нерли, Владимирский Успенский собор, церковь Вознесения в Коломенском, Иван Великий, Кижи, дом Пашкова, Меньшикова башня и многие другие. Где ж тут петушки?