Россия распятая - Глазунов Илья. Страница 92

О «Казимире Кронштадтском»: «Мы можем!»

Я был первым, кто публично сказал на вечере «Огонька» в ЦДЛ, опираясь на известные мне данные, о зверском убийстве Есенина. Тогда притихший зал Центрального Дома литераторов замолк, но раздались одиночные крики протеста, перешедшие во всеобщий гул: «Как он смеет!» Однако я знал, что говорил, ибо один из самых удивительных людей, встреченных мною в жизни, – Казимир Маркович Дубровский, отсидевший в советских лагерях около тридцати лет, рассказал мне об этом.

Великий ученый Бехтерев называл Дубровского, тогда еще молодого студента, надеждой русской науки; вечерами же Казимир Маркович посещал рисовальные классы Рериха.

Позднее, когда началась его жизнь на одном из островов архипелага ГУЛАГ, он не забыл уроков в обществе поощрения художеств. Я помню эти рисунки художника и врача!

Не зря прошли уроки рисования у Рериха. Видя вокруг себя смерть и анализируя симптомы совсем неизвестной медицинскому миру болезни, возникающей от унижений, голода, безысходности, Дубровский проследил ее ход, запечатлев свои наблюдения в альбоме рисунков, столь ценных для медицины.

Медицинское издательство отказалось печатать этот замечательный альбом врачебных рисунков на том основании, что в Советском Союзе не может быть такой болезни. А на его предложение – сказать в предисловии, что это почерпнуто из лагерей смерти немецкого фашизма, – издательство не «клюнуло». «Власти нас не поймут» – сказали там.

Напомню, что сразу же после октябрьского переворота, как известно, «борцы за свободу и равенство» вышвырнули из всех учебных заведений России детей дворян, промышленников, духовенства и т. д. Та же участь, среди прочих, постигла и любимого ученика Бехтерева, художника, польского дворянина Казимира Дубровского.

Он стал работать на «скорой помощи». Однажды во время его дежурства зазвонил телефон, и в трубке прозвучала команда: «Немедленно поезжайте в „Англетер“. Повесился Сергей Есенин». Он первый вошел в комнату, носящую следы бешеной драки, и увидел, что на фоне красной занавеси, под которой проходила труба отопления (оставившая, как известно, на щеке повешенного багровый след ожога), словно парил в воздухе, чуть-чуть оторванный от земли, будто вставший на цыпочки со свесившейся копной светлых, как рожь, волос, певец крестьянской Руси Сергей Есенин. Веревка как и портьера, была тоже красная, и потому впечатление от увиденного было глубоко мистическим и страшным.

Казимир Маркович помнил даже, что скатерть со стоявшей на ней и разбитой вдребезги посудой была стянута со стола, вероятно, во время сопротивлении поэта убийцам.

– А как же письмо, написанное кровью? – спрашиваю я. Казимир Маркович горько усмехнулся: «Потому оно и написано кровью, что так труднее опознать почерк, становящийся более размытым.»

Теперь все знают, что Сергея Есенина убили…

Дубровский проработал на «скорой помощи» не один месяц. Незадолго до смерти он, заклейменный советской прессой 60-х годов как «Казимир Кронштадтский», показывал мне в Харькове рукопись воспоминаний об этом жутком времени, когда Петербург жил ужасной жизнью беззакония, убийств, ограблений. Казимир Маркович сидел, опустив глаза – пронзительные, бело-голубые в минуты духовного напряжения, которые горели на его странно-колдовском лице с благородной формой (словно на римских бюстах) носа; лице, изборожденном глубокими морщинами страданий долго прожитой и мучительной жизни. Я всей душой любил этого удивительного человека и гениального ученого – врачевателя наших недугов.

– А о каком другом ярком случае, кроме как с Есениным, можете вы еще рассказать? – допытывался я.

Потирая лоб, он ответил:

– Их было много, и все они страшные. Ну вот, например, один из обычных. Нас, бригаду «скорой помощи», вызвали перепуганные жильцы одного из домов; из соседней квартиры раздавались крики о помощи и удары в стену. Нам пришлось ломать дверь, разумеется, с дворником и понятыми. Ворвавшись внутрь, мы увидели пронзительной красоты шестнадцатилетнюю девушку, обнаженную, как Даная, лежавшую на смятой постели и, словно в беспамятстве, бьющую пяткой в стену с криком: «Помогите! Помогите! Помогите!» На ней лежал голый шестидесятилетний мужчина – он был мертв. Как выяснилось, им оказался один из известных сотрудников ЧК, друг Зиновьева, с которым, чтобы не расстреляли ее семью, должна была сожительствовать юная гимназистка, семья которой принадлежала к древнему дворянскому роду. Подняв на меня глаза, исполненные глубокой муки, Казимир Маркович продолжил свой рассказ. – Юная красавица, мелко дрожа и натягивая на себя простыню, объясняла: «Если бы я сбросила с себя труп без свидетелей, то меня бы обвинили в убийстве этого чекиста, обвинили бы в контрреволюции и антисемитизме. Вы должны были засвидетельствовать, что он умер на мне, и я не помню, сколько прошло времени, пока я была под холодеющим телом покойника, думая, что сойду с ума… силы мне давало только то, что я думала о своих близких, которых этот старый негодяй обещал расстрелять, если я не стану его любовницей.»

Много страшных историй тех лет поведал мне Казимир Маркович…

Дубровский занимался также передачей мыслей на расстояние и, доживи он до наших дней, не сходил бы с экранов телевидения. Достаточно сказать, что Кашпировский с большой гордостью говорил мне, что учился у Казимира Марковича Дубровского, когда тот, отсидев в лагерях, получил маленькую квартирку в Харькове и должность врача в железнодорожной больнице. С кем только он не встречался в местах заключения: бывшие царские министры, члены Временного правительства, сибирские шаманы, художники, философы, ученые, священники…

– Я католик, вера в Бога дала мне силы вынести этот ад, который не мог бы описать даже Данте, – рассказывал он. – Я помню каждую минуту, проведенную в этом аду. Сколько людей погибало у менz на глазах, – О! Я многому научился от тех, кого безжалостно уничтожали. Думаю, не просто будет найти огромные ямы и рвы, где, как собаки, закопаны лучшие люди России. Хотя в лагерях сидели не только русские, это был действительно «Интернационал» тотального уничтожения. Я старался лечить, внушать людям веру, когда верить нам, казалось, было не во что. Повторяю, это были лагеря смерти…

С Казимиром Марковичем меня познакомил мой неизменный благодетель Сергей Владимирович Михалков. Однажды он сказал: «Все знают, что я заика. И ты, Илюша, когда нервничаешь, начинаешь заикаться. Появился врач, человек, говорят, гениальный. Ему около семидесяти лет, он излечивает от заикания, от депрессий. Слышал, что даже одного члена правительства вылечил от такой болезни, когда люди мочатся под себя. Статьи о нем в нашей, прессе восторженные. Писатель Львов о нем просто как о мессии пишет. А это серьезный человек. Так вот, тот человек утверждает, что может наладить контакты с космонавтами с земли, не прибегая к обычным формам связи. И, между прочим, у него есть благодарность от харьковской милиции – а он живет в Харькове – за то, что нашел без вести пропавшего мальчика. Поедем-ка к нему на сеанс, из десяти человек восемь он вылечивает».

Промозглой, серой и слякотной зимой мы приехали в Харьков. Огромная толпа народа ждала в неказистой, довольно неухоженной больнице железнодорожного управления. Здесь были люди разных возрастов, социального положения и достатка. Но всех их объединяло одно: горе и вера в то, что Дубровский поможет им. Лечебные сеансы проводились в зале. Дубровский говорил, что заполненный публикой зал своей энергией помогает ему. Большинство людей заряжены положительной энергией, а скептики и неверующие – отрицательной. Но энергия едина, и дело врача направить ее на добро.

Насколько мне помнится, он не брал денег с больных и говорил, что если бы он прожил еще сто лет, то каждый день должен был бы принимать по двести человек – столько было желающих получить его помощь.

Итак, в небольшом зале, из окна которого были видны крыши и унылые коробки зданий нового Харькова, на стульях, а то и на полу сидели набившиеся в зал больные и их родственники.