Неизвестный Бондарчук. Планета гения - Палатникова Ольга Александровна. Страница 90

А что до предателей, обнажившихся на том 5-м съезде, Бог им судья. Мне даже не важны те оскорбления, которые нанесли отцу, просто для мужчин это непозволительно, и за такие «выступления» в другой истории, происходящей с другими людьми, рожу бьют. Отец стойко всё это перенес, в себе боль хранил, мама сильно переживала. А я… Повторюсь – я поздний ребёнок. Что мне усматривать в этом – то ли Испытание, то ли Особую Милость? По закону жизни поздний сын рано лишается отца, но я убеждён, что лишился его до срока. Отец погиб, его уход ускорили. Каждый час, каждая минута времени, что он мог бы прожить, – однозначно моё время. Отняли его у меня, и этого я пока перенести не могу. В Писании сказано: «Прощайте друг другу», значит, нельзя быть злым, да я и не злой… время идёт, может, с кем-то чуть смирился. Но та боль отца и моя боль за отца никуда не ушли. Никого я не простил.

Никита Михалков,

народный артист России

Более 40 ролей в кино, среди них – в фильмах: «Я шагаю по Москве», «Дворянское гнездо», «Станционный смотритель», «Спорт, спорт, спорт», «Красная палатка», «Сибириада», «Портрет жены художника», «Приключения Шерлока Холмаса и доктора Ватсона. Собака Баскервиллей», «Вокзал для двоих», «Жестокий романс», «Униженные и оскорблённые», «Ревизор», «Статский советник», «Жмурки», «Мне не больно». Режиссёр фильмов: «Свой среди чужих, чужой среди своих», «Раба любви», «Неоконченная пьеса для механического пианино», «Утомлённые солнцем», «Сибирский цирюльник», «12», «Утомлённые солнцем-2». Во всех выступил как актёр. И режиссёр фильмов: «Пять вечеров», «Несколько дней из жизни Обломова», «Без свидетелей», «Очи чёрные», «Урга – территория любви».

Благодарная ему Россия есть и будет

Признаться, я не помню того дня, когда увидел Сергея Фёдоровича Бондарчука впервые. Помню, они Ириной Константиновной появились у нас на даче, живший в то время в нашей семье Слава Овчинников уже был композитором «Войны и мира», а мой старший брат Андрон пробовался на роль Пьера Безухова. Вместе с Бондарчуками тогда приехал Вадим Юсов, началось густое застолье, а мы с Вадимом ушли купаться на речку.

Первое же моё настоящее соприкосновение с Сергеем Фёдоровичем произошло на кинопробах на роль Пети Ростова. Помню, он вошёл в гримёрную, зорко поглядел на меня и поговорил как с актёром, а не просто со знакомым мальчиком. Первый раз в жизни мне завили волосы. Я тогда ещё очень надеялся, что они такими вьющимися и останутся. Не помню деталей, помню замечательную атмосферу в съёмочной группе, атмосферу всеобщего благоговения перед Сергеем Фёдоровичем. И еще помню в комнатах съёмочной группы фильма «Война и мир» гигантское количество материалов: копии исторических документов, исторические журналы, картины, эскизы, литографии, редкие иллюстрации, огромные фолианты произведений Льва Николаевича Толстого.

На моё счастье, на роль Пети меня утвердили. Это было ещё до «Я шагаю по Москве». Кто-то узнавший про такую подробность моей кинобиографии однажды заметил: «Выходит, как артиста, вас открыл не Данелия, а Бондарчук», – на что я тут же ответил: «Как открыл, так и закрыл». Я снялся только в одной сцене – в эпизоде «Охота». Благо, детство я провёл на конном заводе и верхом ездил довольно прилично. Картину снимали долго, я же, шестнадцатилетний, очень быстро рос. В сценах охоты меня снимали на общих планах, следующие сцены с участием Пети Ростова предполагалось снимать гораздо позже. Правда, вопрос о другом мальчике ещё не стоял, нового Петю пока не искали, но Сергей Фёдорович уже тогда понимал – Петей Ростовым в его кинополотне буду не я. Хотя однажды он без тени улыбки предложил: «Давай тебе сделаем один хитрый укол, от роста, и больше расти не будешь». Я сначала заколебался, может, имеет смысл сделать – пусть останусь ниже Олега Табакова (он играл Николая Ростова), зато сыграю роль в «Войне и мире»! Но потом поостыл.

Мы жили в подмосковной Кашире, снимать уезжали недалеко, но уже в Тульскую область. Стояла золотая, прекрасная осень, октябрь выдался тёплым, охотничий сезон в разгаре, а я охочусь с детства, и в киноэкспедицию взял ружьё. Настреливал диких голубей, их тушили в сметане, угощалась вся группа, обслуживающие съёмки вертолётчики приносили спирт… И начинались восхитительные вечерние посиделки с рассказами, раздумьями вслух… И над всем этим витал дух общего восхищения прозой Толстого, в частности тем, как описана им снимаемая дворянская охота. Я слушал эти беседы, может, не всё понимал, но меня просто захлёстывало счастье, и ещё… так сладостно замирало сердце от одного только взгляда на Люсю Савельеву. Такая она была прелестная, светящаяся потрясающей улыбкой, перевязанная белой шерстяной шалью, восседающая амазонкой в седле… Очарован Люсей был не я один, композитор Овчинников, хватив спирта, творил чудеса, ревновал, показывал всю удаль русского влюблённого человека. А для меня вся эта съёмочная стихия, весь этот мир с лошадьми, с борзыми и русскими гончими… и мой костюм из тонкого сукна, и скачки галопом, и влюблённость в Наташу Ростову… Я был как отрок, впервые пригубивший вкусного вина и почувствовавший хмельную легкость от нового, головокружительного ощущения. А сейчас думаю, то дивное время было поистине волшебным подарком Господа Бога.

Сергей Фёдорович распространял вокруг себя ауру большого, сильного человека. Он заметен был всегда, причём ему не надо было прилагать никаких усилий, чтобы обратить на себя внимание, он мог просто сидеть, и всем, кто глядел на него, было понятно: это сидит не кто-то просто так. Он понимал свою харизму, понимал, что он молчащий с каждой секундой вырастает в глазах ждущего его слова до небывалых размеров, и пользовался этим очень умело. Далеко не каждому удавалось легко выдержать знаменитые паузы Бондарчука. Но в нём не было никакой фанаберии, он просто был таким.

Вообще он человек завораживающий: вот он сидит, спокоен, вроде бы занят своими мыслями… На одно мгновение, кажется случайно, глянет из-под бровей – и того, кто окажется в поле его зрения, или в жар бросает, или силы оставляют. А он вдруг скажет: «А давай-ка с тобой попьём чаю». В общении же он поражал многозначностью: речь могла идти на одну тему, но в глазах сверкал совсем другой интерес, а смысл вообще подразумевался третий. Но это не лукавство, не фарисейство, а его своеобразный способ составить себе представление о человеке, понять все черты его характера, и сразу. Только через много лет я научился распознавать, когда он открывается в общении, а когда скользит по поверхности. Хотя мне казалось, что относился он ко мне искренне всегда, может, потому, что помнил меня еще мальчишкой.

В Кашире я жил с Сергеем Фёдоровичем в одном доме. Не помню, почему меня решили поселить вместе с ним и поставили рядом с его кроватью для меня раскладушку. Нет, я не требовал к себе особого внимания, не позволял никакого амикошонства, однако же, так получилось, что я оказался допущенным в святая святых. Помню, одну ночь мы проговорили почти до рассвета, он мне рассказывал о брошюре Циолковского «Монизм Вселенной». И это явилось для меня удивительным, абсолютным открытием: он занимался не только романом Толстого, он увлечённо и горячо сосредоточивался на вопросах, казалось бы, от романа и фильма далёких. «Как же так? – поражался я, вытянувшись на своей раскладушке. – Снимать „Войну и мир“ и изучать Циолковского; один ракеты изобретал, другой писал про первый бал Наташи Ростовой, где же логика?» Я только потом понял, какое значение это имело. Вселенский масштаб – это то, что и стало знаковым в картине «Война и мир». Именно как к вселенской истории подходил Сергей Фёдорович к этой работе. Но главное – он в ней купался.

Такую же счастливую отрешённость я наблюдал у Акиро Куросавы. У великого японского мастера я оказался во время его подготовки к съёмкам картины «Ран»; помню, как он подолгу перебирал какие-то ткани, или разглядывал рисунки, эскизы, или любовался моделями старинного оружия… Он всем этим жил. То есть в тот период для Куросавы процесс был важнее результата. То же самое, как мне кажется, происходило и с Сергеем Фёдоровичем. Ведь почему картина снималась так долго? Потому что процесс постижения такой глыбы, как Толстой, для него был важен до бесконечности. Он снимать не спешил, благо были такие возможности. Но за такой неторопливостью скрывались не сомнения, не растерянность, он медлил не потому, что не знал, как снимать, а потому что этот огромный, великий роман воспринимал как бы гомеопатическими дозами, он его смаковал: то вчитывался в финал, то возвращался к началу, находил какие-то новые глубины в тексте и между строк…