Roma IV - Копылова Полина. Страница 5

Но стоило кривой ухмылке соскользнуть с ее губ, как его охватывала оторопь – неужто молчаливая умная варварка учинит все это? И казалось возможным попросить о свидании с сыном. И даже о том, чтобы перед свиданием смыть с себя проклятую краску. И почему-то даже лезло в голову, что нужно ее бы приголубить, хоть приобнять за нахохленные плечи – не по супружески, так по отцовски, по братски – чутье подсказывало, что объятия рабов не греют. А заемная ласка куртизана? А?

Ведь ночами они спали, отвернувшись друг от друга, и раскатившись к краям ложа. Аврелия больше не раздевалась напоказ. И Корнелий порой был готов думать, что ей неловко за свою выдумку с конкубинатом. Но потом она начинала кривить рот, щурить глаза, и ее хотелось убить.

Чем смотреть на эти злосчастные Сады, лучше думать о сыне – больно, но отрадно.

Саркис – единственная кровинка – пошел не в его породу. От этого больно вдвойне, больше, до смертной сладости больно видеть его тишайшую никчемность. Он даже не пишет стихов. Как эта дикарка смела думать, что Саркис мог быть там с кинжалом!! Он, Корнелий, мог!! Другие юноши – могли. И были. И разили, в темноте раня друг друга в руки. Саркис – нет. Он даже не знал.

Но в итоге Гай сражен напрасно, а Саркис – в темнице. За его, Корнелия, слепоту.

Тонкие и пушистые, отпущенные до лопаток по старинной эллинской моде волосы. Тонко очерченные, так редко размыкающиеся губы. Фиалковые глаза. Однажды на невольничьем рынке четырнадцатилетний Саркис приблизился к ладной темноволосой девице (у Корнелия даже мелькнула тогда мысль ее купить – отрок уже входит в возраст), и та шарахнулась от него с пронзительным «Альви! альви!». Торговец смог ее унять, только накинув ей на голову мешок, а удивленным отцу и сыну объяснил, что девушка приняла Саркиса за какого-то своего духа, чрезвычайно могущественного и недоброго. Саркис тогда смеялся.

Сейчас ему семнадцать, он едва вытянулся, и почти не изменился нравом – все так же почтителен и нежен. Одно время Корнелий боялся, что сын вырастет кинедом, но потом устыдился своих опасений. На смену им пришла та самая тайная боль: ибо бесталанность Саркиса была лишь видимой – под ней таилась безмолвная доблесть прирожденного страдальца, мученика – возможно, за эту веру в распятого Бога, основ которой Корнелий не мог постичь ни сном, ни духом, ни разумом. И с содроганием ждал – когда на пальце сына сверкнет кольцо с рыбкой, когда он начнет уходить трижды в день на службу в плебейский храм. Конечно, все мученики уже отмучились... Но вот Саркис в тюрьме. А Аврелия – никому не молится.

Малыш мой, хрупкая тростинка, даже на ветру не издающая звука. На сердце налег валун... А в наружном уголке правого глаза стало горячо.

Меж рядами придворных он теперь ходил так, словно сквозь хребет продернули пересохшую розгу.

Ложи блистали – на персях избалованных б... было выставлено все злато Рима, какое не досталось кинедам – но и те кишели во множестве, сверкая и дребезжа голосами и побрякушками. Их содержатели вели себя скромнее. Корнелий еще удивился, с чего непотребная публика оказалась по соседству с императорской ложей, и вдруг сообразил, что ложа его – вовсе не императорская, императорская – напротив, через арену, и она задернута алой занавесью.

Над гудящей голосами каменной чашей Цирка волновался алый шелковый тент. Выше краев чаши был глубокий вечер, почти ночь – но здесь, внизу, двурядьем светочей был очерчен каждый ярус, и в пять рядов огни опоясывали арену, которую спешно ровняли граблями и разметали метлами чернокожие полунагие рабы. Здесь, внизу, было светло – только стены Корнелиевой ложи пугающе чернели, сложенные из шершавого стылого камня, сквозь который, казалось, вот-вот просочится вода. Одинокое кресло стояло в квадрате красноватого света так далеко от парапета, что Корнелию прошлось встать и подойти, чтобы увидеть всю арену, с которой уже убегали рабы.

Императорская ложа была все еще задернута.

Ах вот почему: Аврелия выехала на арену сама. Этого и следовало ожидать.

На ней был костюм Калигулы: парик, тиара и гибкая наборная броня хитрейшей работы – разогнав коня по кругу, она сползла с его спины и прогнулась так, что пробороздила пальцами правой руки песок. Корнелию случалось видеть такое, но он никак не ждал, что Аврелия владеет варварским искусством наездницы.

Ярусы взвыли. Это был непристойный, алчный вой – словно бы они требовали всадницу и коня на съедение. Из-за борта арены ей бросили кнут. Она крикнула «а-хой!», и ворота под императорской ложей распахнулись, извергая... зверей?

Это были женщины. Самки.

До предела распертая спелыми соками плоть не тряслась и не прыгала, а словно плясала на крепких костяках, должно быть, таких же сахарно-белых, как их оскалы. Он были голодны – тем изнуряющим голодом, который не забыть за рукоделием, не усмирить беседой, не заглушить молитвословием. Этот голод гонит укутанную покрывалом патрицианку в портовый лупанарий, бросает честную девицу в объятия волосатого поденщика, приводит едва налившуюся отроковицу на циновку к рабу.

Только эти явно привыкли не отдаваться, а брать мужскую плоть в алчные тиски своих нижних уст.

Щелкнул кнут. Началось действо.

На золотисто-алом истоптанном шелку трижды просеянного песка они танцевали, кувыркались, походя ласкали друг друга, разминая груди или запуская пальцы меж ягодиц. Иные пытались пристроиться к коню, и удостаивались кнута. Но то была разминка – потому что ворота снова открылись, пустив к женщинам громадного брылястого пса, из тех, которые не знают разницы между сукой, скамейкой и нагнувшейся кухаркой. Кобеля, однако, хватило только на пятерых из дюжины, да и те знаками показали, что он не удовольствовал их, как надо бы.

Следующим был жеребец.

Потом бык.

Потом толстая, с тяжко прогнутой седой спиной, обезьяна – эта, худо-бедно, ублаготворила всех.

Homo! homo! homo! homo!

Орали со всех сторон. И одуревший от огня и ора Корнелий, едва не поддавшись общему порыву, даже приоткрыл рот – но тут его ударило ужасом.

К этим сукам пустят человека. Мужчину.

Створки ворот расходились медленно-медленно...

Саркис!

«НЕТ!» – завопил он, закидывая ногу на парапет, как будто вмиг выросший ему по грудь, – «нет, нет, нет!» – он перевалился через камень, мешком полетел вниз, прямо в трескучее пламя ярусов, с ужасом понимая, что ничего, ничего не сможет сделать, ничего...

Удар спиной о бортик чьей-то ложи.

Вопль.

Чей?

Боги, где я?

Перед глазами лениво расплылась тьма, пронизанная белыми кругами. Тупая боль в спине – он лежит на каких-то обломках. Ни Цирка, ни Саркиса. Тюрьма? Что это было?

«Корнелий, что с тобой?»

Из тьмы свесилось расплывчатое белое лицо. Аврелия. Конкубинат. Сон. Саркис.

Он вцепился ей в плечи:

– Что с моим сыном??!!

Она отшатнулась... Удар в лицо!

Глухо охнув, он свалился обратно на ступеньки ложа. Нос мгновенно онемел. По губам текло горячее.

На двери обрушился грохот, глаза ожгло красным светом – почти как во сне.

– Все благополучно, конкубину Крассу привиделся страшный сон, и он упал с ложа. Зажгите мне светильник, и можете возвращаться на пост.

Красс лежал на ступенях, ни жив, ни мертв.

Что теперь будет?

– Встать можешь?

Он приподнялся. Кровь уже текла по груди, спину ломило, сердце пропускало удары через два на третий и судорожно сжималось.

– Про... стите... – еле шевельнул он окровавленными губами, – сон... про...стите.

Саркис... Боги мои.

Она оставила его сидеть, привалившись к ложу плечом, пошла в умывальную, намочила угол пелены в успевшей остыть воде, и стала осторожно смывать кровь, чувствуя, как он задерживает дыхание при каждом ее прикосновении.

Дурак. Дурак. Дурак.

– Встань уже и переляг на мягкое. А голову повыше. На подушку. Вот так. Лучше?

– Пожалуйста, простите... – натужно продолжил он, – мне привиделся ужасный сон... Про сына... Я себя забыл... Простите... Я...