Roma IV - Копылова Полина. Страница 6

– Какой был сон?

И он покорно пересказал его, опуская мерзкие подробности. Аврелия неожиданно засмеялась.

– Я и верхом-то без стремян не умею.

– Без стре...

– А, ты не знаешь. Это варварская выдумка.

И вдруг снова скривила рот.

– Скажи, ты ведь веришь, что твой сын жив, здоров, и всех-то бед, что сидит под стражей и мается неизвестностью?

– Верю... – обессилено выдохнул он.

– Правильно, верь. Кроме как мне, тебе верить некому. И не во что. Ведь ты Богов поминаешь по привычке, так?

«Я взяла заложников».

Из узкого окна Немой Башни она глядела, как мальчики и юноши – от четырнадцати до двадцати лет – ходят кругами по тюремному садику, кутаясь в шерстяные, с бахромой, хламиды, избегая подымать друг на друга глаза. В принципе, не так-то трудно выяснить, кто из них – убийцы. На то и Немая Башня, немотой своей обязанная зодчему (последнему в предыдущей династии), знавшему тайну кладки, что пожирает звук. Разумеется, стены набиты подневольными каменщиками, как пирог – изюмом, но сам зодчий успел принять яд до того, как за ним пришли.

Тоже мне тайна – толстенные, в шесть локтей, стены, переложены хлопковыми матами. Ну и каменщики убиенные... Сущий пирог. (Любознательный Гай велел однажды нынешнему зодчему разобрать кладку в цокольном этаже).

Гай.

Она побоялась приподнять погребальные покровы и посмотреть на его раны. Ей не надо было удостоверяться, влагая персты. Все было в ледяном лике Корнелия – и смерть, и радость, и покой – и эту безротую смерть мужеска пола она пригрела на своем вдовьем ложе – но ни радости, ни покоя. Хотя бы потому, что у нее ни одного «своего» в патрицианских палаццо – а надо бы иметь, раз уж метишь в тираны.

У нее даже яда нет.

А то, чем она хвасталась Отусу, хоть и лучше яда, для самоубийства употреблять не хотелось бы.

Она все время прятала это под одеждами – даже как будто от самой себя: вид этой вещи столь не соответствовал назначению, что она казалась игрушкой. И только вес однозначно выдавал принадлежность к роду оружия.

На глаза попался Саркис. Она присмотрелась – придирчиво, словно он был ей любимым пасынком. Он так же, как и прочие, ходил особняком, так же через каждые пять-шесть шагов натуго обтягивал плечи кусачей хламидой – казалось ли ей, или на самом деле он похудел, и облако тонких волос слабыми вьющимися прядями опало на плечи? За кого он больше боится? За себя? За отца? Ведь у него нет друзей среди прочих, повязанных щенячьим бунтарством и императорской кровью. А они кого из себя строят? Стоиков? Киников? Первомучеников?

Козлы.

Красс засел в библиотеке. Он читал Евангелие, в порыве уничижительной самоиронии решив, что настало время приобщиться к вере рабов. Может, из нее (по принципу противоположностей) удастся выковать оружие против безбожницы Аврелии? Так он размышлял – от безысходности, в глубине души понимая – не выйдет. Аврелия догадается и пресечет – по крайней мере, их с Саркисом жизни. Когда она не косит под Калигулу, то выказывает проницательность не меньшую, чем у него. А он сам отлично знал о коварстве любой слепой веры, как она не зовись, потому что – она точно подметила – поминал Богов по привычке. Не пристало зрелому мужу верить в мифы о вздорных и блудливых богах: уж лучше Плотиновы схемы, их безупречная отвлеченность от сугубого бытия.

Библия мало чем отличалась от мифов. Хороший знаток многих культов (империя была веротерпима, и чужие религии волей-неволей приходилось брать в расчет), Корнелий без труда прослеживал сходство между фабулами Евангелия, и сказаниями передней Азии, особенно египетскими и месопотамскими: там и там был потоп, там и там воскресал загубленный Бог в человечьем обличье. Пожалуй, имея такие истоки, христианство не так уж и жалко, и если бы придать ему дух победный и торжествующий... Он ведь, будучи сенатором, нередко вел политику безупречно христианскую (и тут Аврелия права, более чем права: ее именем, словно правая рука, о левой не ведающая, он снижал подати, смягчал законы, и много еще чего праведного делал) – даром что поминал богов по привычке.

Только с Гаем не по-христиански поступил – соблазнил малых его убить. И теперь платит.

– Вот ты где. – Она заглянула в его фолиант и с хохотом округлила глаза, – ого! Что ты задумал, Красс? Креститься?

– Нет, госпожа. Просто коротал время вашего отсутствия.

Он не смог определить – собой была она сейчас, или Калигулой, и это его встревожило. Modus vivendi Caligulae можно было пресечь неожиданной репликой.

– Коротал или убивал? Укороченное время, хоть и останется инвалидом, на что-то еще сгодится.

Все-таки Калигула. Грудь заныла от немого бешенства. Ну почему она такая дура? На что ей сдался этот покойник? Что, она, не поняла за шесть лет, где живет?

– С вашего позволения, я неточно выразился. Я его проводил. За чтением Евангелия.

– А... – она тут же стала собой, и опустилась на край скамьи, грузно примяв шелковую перинку. На ней было прямое черное платье тонкой шерсти с широким (не по зимнему) овальным вырезом. Но и в чертогах было тепло не по зимнему, сухое тепло жаровен плыло по галереям, и настаивалось в покоях на слабеющем запахе вара. В библиотеке, впрочем, все перебивал стойкий дух пергамента – дух истории и любомудрия.

– И что же ты вычитал в Евангелии, Красс?

– Эта вера смиренников могла бы сменить прежний культ богов, которых не я один поминаю по привычке. Нужно только слегка подправить догму.

– Да ты циник, Красс!

Она засмеялась.

– Ты предлагаешь загнать всю империю в реки и окрестить?

– Что вы! Просто придать христианским церемониям государственное значение.

– Тогда и тебе придется принять христианство, Красс.

– Не вижу логической связи, госпожа. – Красс помолчал. – Хотя и препятствий к тому не вижу. Многие наши добродетели совпадают с христианскими заповедями...

Он осекся, заметив, что она любуется своими руками. Оголенные до локтя, белые, они лежали на крепких, окутанных юбкой коленях, и она любовалась ими, как посторонними предметами.

Это любование говорило о том, как она одинока. Даже сама в себе одинока – если смотрит на свое тело, как на одеяние. И ему пришло в голову, что их конкубинат не дает ей даже прибегнуть к рукоблудию, не говоря уж о том, чтобы взять любовника.

«Глупость какая! – осадил он себя, – кто я, чтобы со мной считаться!»

– Может, ты и прав.

Она наконец-то отвела взгляд от своих рук. Корнелий почувствовал, что теряет нить разговора, и ему равно безразличны все боги, каких выдумал по своему образу и подобию людской род.

Ведь тот, по чьему образу и подобию созданы люди, не откроется и малой толикой. Что ему эти нагромождения тесаного римского мрамора, лазурные ярусы Вавилона, желтые дувалы Фостата, спекшаяся терракота Карфагена, рубленые городища германцев? Живут создания, и ладно. Боги им в помощь.

Это всемирное безбожие захлестывало его тоской.

Аврелия тосковала по многим другим причинам, и тоска ее ветвилась, как топкая речная дельта.

Одной из причин был Гай.

Из-за него, что ли, она третий день не решается подступиться к Корнелию? При виде его нижние уста поджимаются потревоженной устрицей, тело деревенеет, руки опускаются на колени – хоть ты тресни, и даже глаза норовят не глядеть на бледно-мраморный соразмерный лик в жестком венке стриженых волос: парадные лавры всегда казались их естественным продолжением.

Но дело еще и в том, что живой Гай спасал ее от тоски куда более страшной; теперь спасения не было. Она держалась только потому, что ее научили проживать жизнь до конца. Увесистая смерть в складках одежд была тому лучшим залогом.

Собственно, она и Корнелия мучила, чтобы забыться.

Зачем бы ему крестить Империю? Ведь написано – не лить новое вино в старые мехи, разорвет. На их век хватит нынешних небожителей, а после – хоть потоп. Потому что стачать мехи новой Империи может только deus ex machina – а жизнь хоть и театр, в коем люди – актеры, но где им соорудить такую махину, чтобы в ней не зазорно было явиться богу?