День, в который… (СИ) - Некрасова Екатерина. Страница 10

Он и сам не знал — почему.

Впервые в жизни командор Норрингтон ощутил себя животным. И все чувства, которые он испытывал, были помножены на ярость. Он сам плохо понимал, чего хочет — избить, задушить, переломать кости… Сжимая зубы, теряя рассудок, он пытался вывернуть Воробью руки, наваливался всей тяжестью, чувствуя под собой — плечи, ребра, колени; но пират только скалил зубы в ухмылке и, кажется, совсем не хотел драться, — руки его оказывались совсем не там, где следовало бы. Например, на ягодицах командора — теплые ладони сквозь ткань бриджей, так эти ладони еще двигались — грубо стиснули, вздернули… Норрингтон вырвался, замахнулся кулаком… И не ударил.

…Ветер свежел. За черными сетями снастей взошла яркая долька луны. На крышке кормового люка, зажав между колен топорик, коим полагалось в случае тревоги рубить буйрепы спасательных буйков, скучала на вахте сонная Анамария. Подняв руки, зевнула, со вкусом потянулась, показав голый живот, — за бухтами канатов послышалось сопение. Выбравшись, бритоголовый карлик тяжело вздохнул, глядя исподлобья, громко шмыгнул носом, вытер под носом пальцем, палец вытер о штаны, покосился на романтическую луну, — и, сипло откашлявшись, начал ухаживание:

— Такая ночь… коли женщина одна…

Анамария выдернула из-за пояса пистолет — выразительно сощурившись, взвела курок. Незадачливый ухажер замахал руками, молча шарахнулся.

И никто из них не взглянул вверх, на мачту, — а между тем из-за зарифленного бизань-стакселя на них глядела мартышка, превратившаяся в лунном свете в едва прикрытый клочьями разложившейся плоти скелет.

…А в капитанской каюте драка неумолимо превращалась в нечто непотребное. Двое катались по полу и терлись друг о друга, как безумные. Руки Воробья оказались на плечах командора, а между его ног оказалось колено Воробья, двигавшееся с большим знанием дела, — и Норрингтон наконец перестал соображать.

Он все-таки сумел прижать пирата к полу. Он помнил это тело — помнил памятью ощущений, ладоней, всей кожи; помнил этот запах, от которого мутилось в голове, капельки пота во встопорщенных усишках, и жаркое дыхание, и этот шепот… В дюйме от носа командора влажно блестели золотые зубы. На каждой из косичек в бороденке по две бусины: на одной — желтая и красная, на другой — желтая и зеленая… Пират сморщил нос.

— Ты ведь сам этого хотел, Джимми. Ты и сейчас этого хочешь… — Ладонь Воробья легла ему на грудь. Вторая провела по бедру. Воробей шептал, дыша ему в лицо: — Твое тело… хочет… — И — на выдохе: — И я тоже… хочу…

Стоя на коленях над лежащим Воробьем, командор в полном отчаянии схватил со стола стакан — проглотил ром залпом, не почувствовав вкуса. Ром обжег горло; обжигая, пролился вниз по пищеводу. Тяжело дыша, Норрингтон смотрел на пирата сверху вниз — на неширокие плечи в тесном камзоле, на ключицы… Ему хотелось вытащить Воробья из одежды, как устрицу из раковины. Желание оказалось почти болезненным — жар и тяжесть, толчки крови, тянущее напряжение… И прозаично врезавшаяся ширинка. «Проклятые бриджи!»

— Привет, Джимми, — Воробей, приподнявшись на локте, склонив голову к плечу, с совершенно заговорщицкой ухмылкой гладил ширинку командора, — и отшатнулся в притворном испуге, и восхищенно присвистнул — вздернув брови, округлив губы.

После вчерашнего командору в самом деле требовалось немного — опьянение упало мягко, но оглушающе. Он, оказывается, успел схватить пирата за запястье. Смуглая рука в сбившихся к локтю рукавах… Разглядев эту руку, командор опомнился мгновенно. Вчера он этого не заметил; теперь же… В дрожащем свете свечей, а тут еще и все вокруг качается, и качаются свечи и тени, и сквозняк колеблет огоньки…

Левая рука Воробья выглядела так, словно из нее кусками рвали мясо. Два широких извилистых шрама, тянувшихся от самого запястья, сливались в один на сгибе локтя, — не очень свежие, но и еще не застарелые, грубо и неровно сросшиеся, розоватые, окруженные еще не слинявшей до конца краснотой…

— У каждого есть прошлое, Джимми, — пират оказался серьезен — и глядел куда-то мимо; огоньки отражались в темных глазах.

Его голова лежала затылком в ладони командора — узел платка и тяжелые, прохладные, гладкие, жесткие волосы, а под волосами — тепло головы… Нитка разномастных бус в разметавшихся прядях заканчивалась не то кулоном, не то женской серьгой — металлический кружок с круглым красным камнем, с тремя подвесками на цепочках.

Дурацкий вопрос: «Больно было?» — у Норрингтона хватило ума не задать.

Он растерялся. Злость ушла, как вода в песок. Под его ладонью эта рука показались темной, как у негра. Под пальцами бился пульс. Ему показалось, что он может обхватить это запястье двумя пальцами. Сломать голыми руками. И еще — что, верно, он скорее согласится, чтоб руки у него отсохли.

Словом, что греха таить, — он отнюдь не был объективен сейчас, взирая на развалившегося на полу грязного бандита, как на статую Мадонны. А ведь бывали в прошлом среди казненных по его приказу пиратов и хромые, и кривые, и безносые, и разукрашенные самыми разнообразными рубцами, — но ни разу еще трогательное зрелище выбитых зубов, свернутой на сторону челюсти или деревянной ноги не заставило дрогнуть сердце командора.

Причина же его душевного смятения вдруг похабно ухмыльнулась.

— Джимми, не гляди на меня так, будто хочешь исцелить мои душевные раны. (Подмигнул.) Кто потом исцелит мою задницу?

На чем и кончилась вся лирика. Командор окаменел.

…Скрипя, заваливался пол. Килевая качка. Сквозняк прибивал огоньки свечей, качались тени на ковровой скатерти. Волны с гулким плеском толкались в борта. Что-то все же надо было делать — и он неуверенно потянул у Воробья с головы косынку…

Пират, зашипев сквозь зубы, тут же столкнул его с себя, сел и, бормоча под нос ругательства, принялся сам выпутывать косынку из волос — это даже у него заняло несколько минут, и все это время всей своей богатой мимикой он выражал мнение об умственных способностях командора.

— Джимми, черт побери… то, что тебе сейчас надо, у меня не на лбу!

Норрингтон молчал. Только тут он спохватился, что стоит перед сидящим на полу Воробьем на коленях. На коленях!.. Но подняться он не успел. Мятая и, прямо сказать, засаленная красная косынка спланировала на ковер; пират состроил вслед ей гримаску — не то сощурился, не то поморщился; вздернулась, топорщась усиками, верхняя губа… Та рука, что со шрамом, оказалась у Норрингтона на спине, вторая на затылке — жесткие пальцы вцепились в волосы; опрокидываясь навзничь, пират рывком повалил Норрингтона на себя.

Проснулся командор от резкой боли в паху. Самое кошмарное пробуждение для мужчины. Вторым сознательным ощущением была навалившаяся тяжесть и чужие волосы на лице. И даже во рту.

Спать в подвесной койке вдвоем неудобно. Воробей фактически лежал на нем — должно быть, весьма романтично, только вот дышать тяжело. Колено же Воробья уперлось Норрингтону в пах и придавило там самое дорогое (перед сном, к слову сказать, отмытое водой из того самого бурдюка, — ко всему привыкает человек; а мыться при помощи Воробья, который не мог, разумеется, остаться в стороне… Словом, действо едва не обрело незапланированное продолжение).

Кривясь от боли, командор отодвинул это колено. Провел ладонью по лицу, вытягивая изо рта чужие пряди. По потолку струились голубоватые блики от освещенных луной волн. Пират застонал и заворочался во сне, уперся локтем Норрингтону под горло; голое плечо атласно поблескивало голубоватым. Ворох темных волос… Спина Воробья оказалась сплошь располосована рубцами от ударов «кошкой» — совсем старыми, уже плохо заметными; но сама мысль о страданиях, причиненных этому человеку…

Командор отодвинул и локоть. Попытался привстать, но привстать было никак; все же он кое-как дотянулся до сбитого в ногах одеяла, натянул его на них обоих.

Сколь чудовищна была, если задуматься, вся сцена: в одной койке чуть не в обнимку двое голых мужиков… и кто?! Немыслимая, невероятная, кошмарная ситуация грозила крахом всего — карьеры и жизни, скандалом, позором, трибуналом, разжалованием в матросы в лучшем случае; а он просто лежал — расслабленный, еще полупьяный, глядя в потолок, — а потолок качается, то заваливаясь, то выпрямляясь, качается вся каюта с квадратами лунного света на полу, и сам качаешься в койке, поскрипывают веревки, протяжно скрипят переборки и плещется за бортом вода… Вся жизнь — эта ночь. Стиснув зубы, он впервые в жизни приказал себе не думать о будущем.