День, в который… (СИ) - Некрасова Екатерина. Страница 12

И все же он спросил:

— Зачем ты это сделал?

Воробей, блестя зубами и замасленными пальцами, обгладывал свиную ножку, — вскинув глаза, с набитым ртом едва выговорил:

— Что именно?

Норрингтон плюхнул бурдюк на стол. Малиново-золотая вышивка испанской скатерти, лужица рома из опрокинутого стакана впиталась, оставив влажное пятно… Есть командору не хотелось. Хотелось — застрелиться.

«Что-что… Все, начиная со вчерашнего обеда…»

Ничто в облике пирата не выражало ни малейших угрызений совести.

— Впрочем, я сам виноват. Разумеется. А вы… ты…

Воробей вдруг просиял — всеми золотыми зубами; отставив блюдо с окороком, поднялся, оттопыренным мизинцем ковыряя в зубах, — сплюнул на ковер, деловито вытер руки о штаны… и вдруг, шагнув к Норрингтону, толкнул его в кресло. Ухмыляясь, присел перед креслом на корточки, и руки его оказались на коленях ошарашенного командора.

— О… командо-ор… после всего, что было… у на-ас… мы наконец переходим на «ты»? Это большой… это очень большой про… пр… др… (И — искреннее замешательство на лице: ну как же, как же произносится такое сложное слово?..) Это большое достижение!.. — А руки ползли — сквозь панталоны Норрингтон чувствовал тепло ладоней, и мурашки побежали у него по спине. Он поймал запястья Воробья. Смотрел в его глаза, вжимаясь спиной в спинку кресла — так смотрит, должно быть, кролик на удава. — Джи-имми-и… — Воробей покачал головой. — Невинность — вызов для пирата. Правда, такую задубелую, как твоя, встречаю впервые.

Несчастный командор поперхнулся.

— Не до́лжно… — откашлялся, — не до́лжно потакать своим порокам.

Воробей встряхнул волосами; смотрел, сощурившись, склонив голову набок, — откровенно насмехаясь…

— О, разуме-ется…

Есть предел людской способности испытывать сильные чувства на протяжении длительного времени; природа, положившая этот предел, несомненно, заботилась о выживании человечества, многие представители коего в противном случае рисковали бы не выдержать выпавших на их долю моральных испытаний. На Норрингтона, дошедшего уже до крайности, снизошло странное спокойствие — почти безразличие. Он чувствовал себя человеком, которому не страшно уже ничего. Весь запас досады и раздражения он, по-видимому, исчерпал — по крайней мере, так командор объяснил себе возникшее нелепое ощущение, что на Воробья вообще невозможно злиться.

И, полностью отдавая себе отчет в собственной глупости, не выдержал — усмехнулся.

…Он лежал в койке, заложив руки за голову. Пират в штанах и разорванной рубахе сидел за столом — и, поскольку командор решительно не желал поддерживать разговор, завел молчаливую беседу с уцелевшей бутылкой, в которой все убавлялось и убавлялось содержимого. Норрингтон косился на него; в числе прочих отвлеченных мыслей ему пришло в голову, что Воробей, вдобавок к остальным бесчисленным недостаткам, еще и наверняка не чистокровный белый, — ну разве что цыган…

Должно быть, командор и сам поразился бы глубине собственного падения — если бы не утратил за последние двое суток заодно и способность удивляться.

Воробей игриво отсалютовал стаканом в его сторону, — оправленный в золото стакан старинного венецианского стекла, грязная рука в перстнях… Непотребное лезло командору в голову: у него красивые руки. Узкие запястья, длинные изящные пальцы… «Джек, вы очень красивы…» Командор поразился пришедшей в голову нелепости — да еще со всем уважением, уместным в обращении к благородной даме, но уж никак не… Но — самое страшное — все понимая, сознавая, он был не в силах совладать с собой.

И одна мысль о том, сколькие говорили Джеку Воробью — пусть в других выражениях, но по смыслу то же самое… Пираты, шлюхи… И, развалясь в этой самой койке, какая-нибудь грудастая потаскуха с Тортуги, должно быть, тянула пропитым голосом: «Дже-ек… Ну поди же ко мне…»

Он смотрел. Воробей, чуть улыбаясь, опустив глаза, глядел в сторону — освещенное дрожащим пламенем лицо казалось почти задумчивым. Лукавым и почти нежным. Командор ощутил стеснение в груди — и, опомнившись, мысленно вновь выругал себя идиотом. Что, впрочем, ничего не изменило.

Об уши командора уже можно было раскуривать трубки. И это-то вместо омерзения, вместо сознания своей греховности! Нет, свою греховность он сознавал, конечно, но… Мысли неумолимо принимали характер любовного бреда — и тем ужаснее показалось внезапное осознание: «А ведь я его чуть не убил…»

Командор смотрел — в надорванный, распахнутый чуть не до пояса ворот рубахи, где под смуглой кожей проступали кости грудины; на смуглое горло — здесь, ломая позвонки, рывком затянулась бы петля…

Оказывается, бывает предел и безразличию от усталости. Норрингтон испытал ужас — и мысленно возблагодарил Бога и Уилла Тернера; при одной мысли о том, что было бы, если б не Тернер… Да за одно это он достоин лейтенантского чина!.. Даже если больше в жизни на пушечный выстрел не подойдет к кораблю…

Во мраке за окном начала протаивать розоватая полоса, когда Воробей, прихватив бутылку, решительно поднялся из-за стола и задул свечу. В каюте завоняло паленым.

— Двигайся, Джимми. Я хочу спать.

Бутылку он, косясь в темноте на командора, все же вновь ощупью пристроил на полу под койкой — должно быть, это была уже привычка. Завалившись под бок к Норрингтону, поворочался, поерзал, утянул на себя одеяло — и преспокойно уснул, вопреки всем канонам сентиментальных романов.

Бедняга командор в конце концов задремал, кое-как укрывшись мундиром.

…На сей раз он проснулся от грохота. Вскочил; наверху что-то трещало и рушилось, в грохоте тонули топот и брань. Было уже светло, за окном клубился туман. На баке зазвонил судовой колокол. С другой стороны постели скатился Воробей — прыгая на одной ноге, натягивал сапоги.

Вдалеке громом раскатился звук пушечного залпа, налетел свист, — одно ядро с плеском упало в воду за кормой, обрызгав стекла в окне, зато другое попало в цель — «Жемчужина» вздрогнула от удара (в правый борт, где-то наверху), нового треска и грохота. Все тряслось, с потолка сыпался сор…

И тут в коридоре простучали шаги, и в дверь заколотили — судя по всему, кулаками и башмаками.

— Капитан! На нас напали! Капитан, вставай!

…Из каюты командор выскочил вслед за Воробьем — и вслед за ним вылез на верхнюю палубу, хотя его туда, собственно, никто не звал.

Туман висел над морем, и уже в десяти ярдах ничего нельзя было рассмотреть. Пираты тащили по палубе мешки с песком — посыпали мокрые и скользкие от росы доски; другие, напротив, обливали водой — паруса, борта, снасти; над палубой натягивали сети для защиты от падающих обломков рангоута.

— Там! — взъерошенный Гиббс, не обращая на Норрингтона внимания, сунул своему капитану подзорную трубу, ткнул грязным волосатым пальцем куда-то в туман. — Справа по курсу…

Туман осветился оранжевой вспышкой — и лишь потом донесся грохот.

— Ложись! — заорали все трое хором, проявив совершенно неожиданное единодушие.

Повалились все, находившиеся на палубе.

Даже про себя командор предпочел не формулировать, какая сила заставила его упасть на Воробья. Ядро пробило фальшборт, в клубах пыли на спины и головы обрушился шквал щепок и обломков. Норрингтон прикрывал голову руками — задело по пальцам, больно садануло по плечу…

В пыли чихали и кашляли. Держась за горло, он закашлялся; сполз с пирата, сел. В горле першило. Вокруг, бранясь, поднимались матросы. Воробей, стоя на четвереньках, глянул на командора с очень искренним изумлением.

— Испанцы… — сипло пробормотал Гиббс, и все обернулись.

Высокий силуэт вражеского фрегата наконец проступил в тумане. Ветер нес туман и дым, и корабль то возникал весь, от ватерлинии до верхушек мачт, то вновь заволакивался клубящейся мутью. Полоскалось по ветру полотнище флага. «Испанец» размерами заметно превосходил «Жемчужину» и нес не менее шестидесяти пушек, — что не помешало Воробью громко возмутиться столь вопиющим нарушением правил игры. Напасть на пиратов!..